• Регистрация
МультиВход

Колокол Симфориана

Архимандрит Мелхиседек всмотрелся в туман, скрывающий мир, вздохнул.

– Ну что, отец Симфориан…

– Что?

– Звони, говорю, к вечерне. А землёю-то как пахнет, чуешь?

– Чую. Так весна ж. Давно всё растёт и цветёт. Это пеленой пахнет. Вон как разнеслось-то. Не видать ни зги.

– Пусть не видать. Слыхать зато.

– Что слыхать?

– Плывёт по реке кто-то.

– Ну, и плывёт. И с Богом ему плыть, рыбку ловить. А мне с Богом звонить.

– … Беда во мне поселилась, Симфориан.

– Чего так?

Архимандрит Мелхиседек огладил рукой сперва серебряную бороду с нитями молодой черноты, затем – белёный кирпич колокольни Свято-Николаевского ставропигиального мужского монастыря, стоявшего в старинном селе Сапгир на реке Кутафинка.

– Вот не пойму никак, чего, – вздохнул он. – Гложет и всё. Как тогда, в конце двадцатых… Поглядим.

– Известие какое грядёт, – предположил монах Симфориан и взялся за верёвку, привязанную к языку благовеста – большого старинного колокола, поднятого на высокую белую колокольню около двухсот лет назад.

Прежде служили здесь и средние, и малые колокола – да поснимали их в конце двадцатых годов. На нужды механизации. Еле отстояли тогдашние монахи – и средь них восемнадцатилетний послушник Фрол, ставший по времени архимандритом Мелхиседеком, – свой благовест; стеною стали, шеренгою в двенадцать человек. И убили бы их, не содрогнувшись, и влились бы души их в море новомучеников Российских, да отозвали приказом по краю самых рьяных убивцев на подавление одного из крестьянских мятежей, да там они и сгинули, никто не дожил до начала Великой Отечественной войны. А монастырь тихо-мирно жил в лесной глуши, на пологом берегу реки Кутафинки, трудился Богу, круглые сутки читая неусыпаемую Псалтирь…

Звук оглушающей мощи ударил по туману, по невидимой округе, заполонил собою пространство по земле и до неба, вспугнув белых монастырских голубей, которых шестнадцать лет разводил заядлый голубятник монах Никодим. Прыснули, захлопотав крыльями, белые голуби, заметались меж стен. При повторном разливании колокольной ноты разместились на кромке вдоль купола церкви и не шелохнулись, покуда не стихло последнее звенящее эхо, улетающее вдаль по лесам.

– Вот и очистили поднебесное наше устроение, – с удовлетворением произнёс отец Симфориан. – Слава тебе, Боже наш, слава Тебе!

И молитву запел зычно, слезясь от умиления и восторга:

– Слава в Вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение. Господи, устне мои отверзеши. И уста моя возвестят хвалу Твою!

И увидел посетителя – мужика из ближайшего села Сапгир, Ивана Кондратьевича Хлопонина, знатного животновода и плотника, богатыря лет возле шестидесяти, прошедшего войну с первого до последнего дня и вернувшегося с неё невредимым, лишь с лёгкой контузией и сквозным ранением в предплечье. Иван Кондратьевич никогда Бога не забывал, монастырские службы простаивал, когда случай выдавался. Хотели было его арестовать, на Соловки отправить за пристрастие к религиозному дурману, да нашлись люди, посчитавшие, что закрома Родины заполнить важнее, чем казнить за поклоны Господу Иисусу Христу, и Хлопонин продолжал трудиться на земле, выращивать отменных мясо-молочных коров и стокилограммовых свиней, строить крепкие избы, воспитывать трёх сыновей и двух дочерей.

Отец Симфориан  спустился с колокольни и поспешил к нему узнать, что за причина заставила сапгировца навестить монахов в неурочный час.

– Мир вам, – поклонился ему Иван Кондратьевич.

– С миром принимаем, что случилось, Ванюша?

– Беда случилась. Всё думали – минует, ан нет.

– Какая беда? Монастырь спешат закрывать? – всполошился отец Симфориан. – Добрались, что ли?! Господи, спаси и сохрани Свой удел!

Он перекрестился и повлёк Ивана Кондратьевича в апартаменты архимандрита Мелхиседека. По пути Хлопонин разуверил провожатого в близком закрытии монастыря, но поведал, что несёт куда более страшную весть. И рассказал собравшимся монахам, что давно уж, с год, поговаривали в Сапгире, будто приняли в правительстве очередной утопический прожект: гигантскую гидроэлектростанцию и водохранилище на реке Кутафинке. Согнали заранее заключённых по разным политическим и уголовным делам и, не обращая внимания на высокую смертность, заставили построить грандиозную плотину. Для пуска ГЭС необходимо всего ничего: затопить несколько десятков квадратных километров. На дно Кутафинского водохранилища, не нужного никому, только амбициям правительства, пойдут три села. В их числе – Сапгир. И, значит, Свято-Николаевский ставропигиальный мужской монастырь. Скоро сюда приедут с приказом выселяться. В Сапгире они с утра заседают. Вернее, с утра заседали, приказ людям зачитали, а потом по избам пошли – ругаться с испуганными бабами, с непослушными мужиками, угрожать расстрелами и конфискацией. Собраться велели в три дня. Как можно успеть?! И скот вывезти, и птицу, и утварь, и технику, и скарб домашний! А куда везти? В Останево - там вроде выделили затопляемым сёлам несколько старых многоквартирных домов. А животину куда?! И что будет делить в Останево сам Иван Кондратьевич и все крестьяне? На что жить?!

Сказали – скотину резать, птицу тоже, свиней колоть и всё мясо сдавать государству по минимальной цене – даже не по себестоимости. В селе вой. В тех сёлах, что вместе с Сапгиром на дно пойдут, Хамьяновке, в Зузурево – стон да крик. Ни одного человека не нашлось, чтоб радовался переезду в Останево – хоть маленький, но городок с удобствами. Бунт хотели поднять, а эти, с прищуренными глазками, оживились только. Пострелять им захотелось… арестовать и судить по законам военного времени, хотя войны-то нет давно.

В монастырь напоследок собирались. Покуражиться намеревались, поиздеваться над святым. Вот уж, поди, и идут. Едва успел Хлопонин первым предупредить. Худое известие из чужих враждебных глоток услыхать вдвойне больнее.

– Предупреждён – значит вооружён, – пробормотал под нос архимандрит Мелхиседек, задумчиво разглядывая в окошко кусочек монастырского двора и стены белой колокольни.

– Против власти разе попрёшь? – угрюмо сказал Иван Кондратьевич и в ноги повалился. – Благословите уезжать… Пусть не оставит нас Господь.

– Господь не оставит, – эхом откликнулся архимандрит и широко перекрестил посетителя. – Благословляет тебя Господь наш. Иди с миром.

Хлопонин медлительно поднялся, но сразу не ушел, замялся на пороге, сжимая в руке шапчонку. Осмелился, наконец.

– Это ж… Батюшко…

– Да, Иван Кондратьевич?

– Мятеж, может, всё же поднять? Что это вздумалось этим извергам нас топить? Это ж не жизнь, а смерть для всего, что в душе есть. Родину на дно! Помыслил бы разве такое, когда в немца стрелял?! Я ж, когда воевал, о чём переживал, о чём всем собою рвался? Чтоб дом мой устоял, чтоб всё село разворочено не было! Чтоб ни одной воронки, ни одного окопа, ни одного пожарища! Вот ведь как рвалось-то в душе. Возвращался осенью сорок пятого – как в самого себя возвращался. А теперь… куда мне возвращаться? Под воду? Под воду пустят мою родину! Саму душу мою! А я что ж – уйду и всё? Предатель я после этого, хоть жизни меня лишай!

Он выдохнул так, словно гнев и боль пытался выдохнуть, и снова заговорил.

– Был бы у меня пулемёт – вырыл бы себе окоп и пулями осыпал бы губителей моей родины! Пулемёта нет. Жалко. Зато вилы есть, топоры, и рогатины ещё. С ними пойду обороняться.

– А на машины-то, Ваня, разве с вилами попрёшь? – с горечью спросил архимандрит Мелхиседек

– Машины могут и не пустить, – рассудил отец Симфориан, морщась, будто собрался плакать. – Ниже по реке плотину закроют и всё. А воде, что ни говори, ни топоры, ни рогатины не страшны.

Хлопонин сник. Представил себе, как воду топором рубит. Хмыкнул невесело: народ смешить… Что же делать? Подчиниться? Бросить родное всё, уйти в никуда, где не будет покоя душе, где не вольётся само естество Хлопонина в чужую среду? Оторванный и выброшенный вон, как и сапгировцы, и хамьяновцы, и зузуревцы, сможет ли он – смогут ли они – обрести то невероятное чувство спаянности, близости с краем, в котором родились, в котором жили, за который воевали? Сколько б ни жили в ином месте, всегда слово «дом» – это стены, в которых ты родился; двор, по которому ты учился ходить; лес, дарящий тебе заветные уголки и особую берёзу, возле которой ты сперва играл, а позже – ощущал на своих губах губы любимой; это речка, где плескались пескари, караси и ты сам вместе с друзьями; это необычайно яркое, непревзойдённое ничьими небесами, небо; это – всё, что окружало тебя, когда ты рос; твой собственный мир, который всегда с тобой, несмотря на отъезды и обоснование где-то далеко-далеко; мир, который снится и не уходит из памяти, и в который перед смертью ты жаждешь вернуться, потому что там – твои корни, там – весь ты, и никуда от этого не сбежишь; никуда не улетишь, никуда не денешься. И что делать теперь Хлопонину?! И всем тем, кого гонят на чужбину под угрозой ареста, а то и расстрела потому только, что кому-то наверху пришла мысль «существенно подправить природу»…

В комнату ворвался тревожным ветром монах средних лет – кряжистый, тёмно-русый; в руке – лопата с огорода, руки – в земле.

– Идут сюда кои-то, – сообщил он тревожно «окающим баском». – Не нашенские. От советчины. Чую – недобрые совсем; торжество недоброе чую.

– Тише, отец Модест, – негромко велел архимандрит Мелхиседек. – Не дадим врагам ликования. Не испугаемся. Тут не только недоброе: совсем уж худое. Топить водою всю округу вознамерились; и лес, и поля, и холмы, а главное – сёла и нашу обитель.

Отец Модест охнул мощным, потерянным выдохом.

– Как так?! – не поверил. – Затопят столько домов! То есть… родину затопят?.. А как же люди без родины? И без церкви?

– В Останево повезут со всем скарбом, – глухо пояснил Иван Кондратьевич. – А что мне скарб? Наживное дело. Мне б лучше – чтоб воду сюда не пустили! Я, как есть, потону. Пусть, хоть в Москву везут, хоть куда. Не жилец я уже буду. Умрёт во мне что-то. Важное умрёт. Без которого не жить.

И тут зашли щурившиеся недобро гости. Трое. Один, повыше, шагнул нарочито устало, как власть имеющий, спросил главного. Архимандрит Мелхиседек поднялся, выжидающе глянул, не выступая, не мельтешась. Назвалась троица. Монахи промолчали. Склонились в приветствии едва-едва.

– Слушаю вас, – ровным бесстрастным голосом сказал архимандрит Мелхиседек.

– Правительство СССР постановило затопить территорию, на которой стоят три села и ваш оплот мракобесия в связи с образованием Кутафинского водохранилища. Прошу в три дня очистить от имущества и людей монастырь и отбыть в Останево.

Чётко изложенное указание, тем ни менее, поставило всех присутствующих в тупик: настолько не хотели они верить в слова Ивана Хлопонина.

– Что вы сказали? – непонимающим тоном спросил архимандрит Мелхиседек.

У пришельцев хватило терпения не взорваться. Они лишь тоненько улыбнулись – подобно пробующей на язык неуловимые запахи потенциальной добычи - и слово в слово повторили указание правительства.

– Не уберётесь вовремя, – ласково проворковал главный, – вода ждать не будет, придёт и смоет вас.

– Как со стенки клопов, – хохотнул один из них.

– Получите или спасётесь, нам вообще всё равно, да по пустой таре, –  дополнил третий уполномоченный. – Наше дело доложить, а ваше дело – свободное от государственных рамок, так что выбор у вас есть, в отличие от крестьян страны Советов. Но я бы советовал убраться: всё же у нас и так монахов мало. Кому будет польза от вашей глупой гибели?

– Союзу безбожников, к примеру, – усмехнулся первый.

– Распишитесь, что уведомлены об эвакуации, – сказал второй и протянул лист бумаги с текстом и печатями.

Архимандрит Мелхиседек принял его, неторопливо прочитал, водя по строчкам чистым пальцем с аккуратным ногтем. Также несуетливо нашёл в ящике старого письменного стола перо и чернильницу-непроливашку. Отвинтил крышечку, чмокнул чернила стальным пером, постукал по губам подушечками пальцев левой руки и подписал, старательно выводя буквы. Полюбовался на своё творение, не спеша убрал в стол письменное принадлежности и, не вставая, придвинул документ на край со словами, сказанными с предельной вежливостью.

– Пожалуйста, заберите. Мы предупреждены. Прощайте.

Трое хмыкнули, переглянулись, плечами пожали: что, мол, с одурей поповских взять? Развернулись молча и пошли себе прочь по сторонам с любопытством оглядываясь, шебурша меж собой.

– Жаль, такое добро погибает. Можно было б такую свиноферму здесь расположить!

– Или склады.

– Ну, склады… Уголовникам колония! Или беспризорникам, слышь, Непокойчицкий? Или вон политзаключённых определить…

– Ты, Бесшапошников, со своей фамилией совсем в ладах: без шапки на глупой голове ходишь. Как сюда политзаключённых определять?! Родичкин, скажи ему, Безмозголовому. Мозги у тебя выдуло без шапки-то.

– Ты, Непокойчицкий, рот-то закрой! Не менее тебя соображаю…

– Тихо, тихо, вы! Спятили, что ли?! На вас попы смотрят! Подерётесь – они на вас хихикать будут, по народу разнесут, какова власть советская задиристая, чисто волки вшивые! На дно пойдут ваши замечательные свинарники, склады и тюрьмы! Нечего тут зариться на пустое!

– А сам-то, а, товарищ Родичкин? Добро-таки пропадает – хозяйственному оку-то ох, какое свербение!

– Партия сказала – затопить. Так тому и быть, товарищ Непокойчицкий, и нечего тут, конечно, сожалеть о всяком таком… неосуществимом… Хотя, конечно, добро… и люди то ж…

– Наши бабы новых людей нарожают! Они вон плодовитые какие! Китайцам не догнать. В нищете, да в голоде, в войну – и то рожают. Смелые-то, а?! Ничего не страшатся. Разве аборта только. Крепкие. Нарожают хоть целое государство.

– Были б им мужики, товарищ Непокойчицкий… Они существа деликатные, мрут сёлами, когда из них душу вынимают.

– Что-то не видал я такого, товарищ Родичкин.

– А вы обратите внимание. На больных, на пьющих, на расхристанных. Вынули ему душу – и пропал мужик ни за грош. Какие ему бабы? Какие дети? Жалобы да водка, раки, лук, селёдка…

– Очень интересно вы мыслите советский народ, товарищ Родичкин. По-вашему, что ж он – всё пьянь, рвань и калека?

Помолчал товарищ Родичкин.

– Там посмотрим, – молвил он наконец угрюмо. – Выбирались же как-то, да из таких болот, что иной немец или француз голову терял. Да и глянуть попристальней: где кто из врагов ноги терял, наш – носки одни, кто – руки, а наш – варежки. Кто голову – а с нашего только шапку смахнули. Велик русский человек.

– Не утоп бы только! – рассмеялся Бесшапошников.

Непокойчицкий хохотнул вслед жестокой шутке. Он считал, что гибель сёл, конечно, весьма печальное событие, а вот что касается Свято-Николаевского монастыря, это другое совсем дело. Зачем он нужен? Ярмо на шее советского народа! Три села его кормили! Ладно бы, дельное что в стенах имели: склады, фермы, школы… а то – Богу молиться! Да что за работа – Богу молиться? Зачем?! Разве в советской стране человеку не у кого попросить, чтоб ему дали? Главное – заслужи, и всё будет тебе!

Нет. Правильно топят монастырь. Водохранилище важнее, чем белые стены и несколько чёрных монахов.

– Что делать будем, братия? – спросил архимандрит Мелхиседек, пройдя к зарешеченному окну и задумчиво уставясь поверх старых крыш.

– Дело ясное, – тихо молвил отец Модест. – Молиться Отцу нашему Небесному, чтобы принял Он души наши в светлые Свои обители. Коли достойны.

Архимандрит помолчал, следя за полётом белых монастырских голубей.

– Отслужим литургию, причастимся всей братией, а после выйдем с крестным ходом вокруг монастыря и трёх сёл. Где застанет вода, там и примет Господь грешные наши души. Готовьтесь, братья. А ты, отец Симфориан, погоди маленько.  У тебя ещё одно дело останется. Ты сходи, иконы везде собери, упакуй хорошенько, да снеси в Сапгир, к Ивану Кондратьичу. Пусть в Останево увезёт, схоронит до лучших времён, чтоб найти не смогли. А когда взойдёт солнце веры, Бог Сам укажет тайник, вернёт святые лики Своим детям. Сделай, поторопись, Симфориан. Времени безбожники нам не дали. На исповедь сходи, а потом продолжишь. Успей, ради Христа. Завтра причащу тебя с остальными. С Богом…

Он перекрестил старого монаха и повернулся к иконам.

– Свои я тебе к ночи отдам, – пробормотал он поклонившемуся отцу Симфориану и склонился перед Господом Вседержителем и Матерью Его Пресвятой Марией в глубоком поклоне, отдавая им самого себя без остатка, без жалости к себе, без сомнения.

Отец Симфориан, выйдя от архимандрита, сразу побежал, не зная толком, куда бежит, и понимая только, что стынет в душе его горе горькое, неподъёмное, тяжелее которого никогда он не испытывал. Что там нищета, холод, гонения, когда советская власть не разрешала священнику хозяйство иметь и учить своих детей, когда следила за ними пуще паука за мухой; когда, исходя ядом злобы и ненависти, не выдерживая христианского служения, хватала их и бросала в тюрьмы; когда, видя, что в лагерях и в тюрьмах, в ссылках и под строжайшим  надзором благодать Божия, истекающая от новомучеников Российских, покрывала людей самого разного толка, она, скрежеща зубами, изничтожала священников градом свинцовых горошин?! Что там война с немецкими выродками, не щадящими слабых и беззащитных, но подвластных русскому оружию; что это всё – по сравнению с насильным небытием, истирающим исконную память о Господе Иисусе Христе и о святых Его подвижниках?! Насилуя святую землю, советские слепороды мечтают о чуде: о том, чтобы русскую христианскую память оседлал бес, взнуздал её норовистую прыть и сбросил в чёрный омут забвения правду исторических событий.

Да неужто выйдет у них богомерзкое это деяние?!

 

Отец Симфориан собирал и упаковал самые значимые для монастыря иконы, которые трудно унести на себе, хлопотал о последнем ужине и «узелках» с сухим пайком на дорогу, исповедался у архимандрита Мелхиседека, молился в келье, на память читая у горящей лампады перед маленькой бумажной иконкой Господа Вседержителя вечернее правило и псалмы, и не замечал, что все эти короткие часы, которые он ощущал ледяным ветром в затылке, душа его текла по морщинам слезами. А потом – следами слёз, которых больше не рождали его иссохшие глаза.

Ночью ему не спалось, как и всей монашеской братии. В Свято-Никольской церкви все молились, стоя на коленях, и не могли перестать возносить Богу мольбы и – хвалу за переносимые скорби, дарованные избранникам Своим для небесного венца…

Полунощница плавно перетекла в раннюю литургию. Один за другим, молчаливой цепочкой, под трепетное, торжественное, стремящееся ввысь песнопение «Тело Христово приимите, источника безсмертнаго вкусите» монахи причащались у служащего последнюю в Свято-Николаевском монастыре Божественную Литургию архимандрита Мелхиседека, отходили, запивали, сосали во рту частичку антидора из пресного текста, а выданную просфору прятали, чтоб нарезать из неё крохотные кубики, засушить и взять с собою в предстоящее странствование.

Не завтракая, взяли хоругви, иконы Господа Иисуса Христа, Пресвятой Богородицы «Казанская», святителя Николая и с пением молитв и тропарей тронулись в долгий крестный ход. Обошли стены родной обители, отправились в Сапгир. Подвода с упакованными монастырскими иконами под управлением отца Симфориана медленно плелась в хвосте.

В Сапгире он завернул на двор Ивана Кондратьевича. Вдвоём разгрузили они бесценные доски и досочки простых, в серебряных или позолоченных окладах, и Хлопонин твёрдо сказал, что сейчас же вывезет их в Останево, чтоб схоронить в надёжном месте.

А монах вернулся на красную площадь Сапгира, где архимандрит Мелхиседек служил молебен, несмотря на злобные запоминающие взгляды уполномоченных, собиравшихся как раз в это позднее утро уезжать из гибельных мест восвояси. Вот уехали. И молебен отзвучал, сливаясь с неумолчным щебетанием птиц, обречённых, как и люди, искать себе новые гнёзда или погибнуть.

Отец Симфориан последним подошёл под архиерейское благословение и зашептал что-то. Выслушав, архимандрит Мелхиседек единожды кивнул головой и ответил:

– Благословляю тебя во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, отец Симфориан. Позвони ещё, поколоколь. Мало ли кто не услышит страшной вести, погибнет в воде. А колоколом-то упредишь.

– И людей в путь дальний, тяжёлый провожу, – пробормотал старик. – Всяко на душе легче станет при колокольном-то перезвоне.

– Ты прав, спаси тебя Христос… Но ты лодчонку-то какую-нибудь у деревенских спроси, – с беспокойством велел архимандрит. – Выбираться-то иначе как будешь?

– Да как же? Выберусь! – пообещал отец Симфориан. – Не оставит Господь, ежели Ему угодно будет меня сохранить. Не переживай, радость моя владыко. Ступай себе с Богом. Пусть хранит Он всю братию во славу Имени Своего. Побегу уж…

И, перекрестившись, обнявшись с архимандритом, с отцом Модестом, поклонился остальным в пояс, сказав: «Простите меня, Христа ради!», и широко побежал обратно в обитель. Длинное чёрное платье его собирало пыль – последнюю в своей тканной жизни… Вскоре над рекою, над просторами, над окоёмом разнеслись родные переливчатые звоны, заполняющие собой небо, достающие до облаков удары бронзы о бронзу. И людей будто выпрямило, отпустило, передав целительное звучание в корни испуганных измученных душ. Не повеселели, нет. Но обрели стойкость и надежду. Сапгир проводил монахов в их крестный путь и проложил сборы и уход – схожий с военным отступлением на укреплённые позиции…

На следующий день Сапгир опустел. Крестьяне забрали всю живность, и село безмолвствовало, не откликаясь ни одним движением на непрекращающийся набат, который доносился со стороны реки, где стояла обитель. Она была богата, эта бедная обречённая обитель: она, в отличие от села, всё ещё жила благодаря человеку, не оставившему её погибать в одиночестве. Она помогала ему самими стенами своими, лестницами, окнами, дорожками, самим своим местом святым и памятью веков молений и славословий Богу, и слушала последний звон с собственной колокольни, запоминая, замирая и служа каждой минутой, уходящей в неведомое никому прошлое.

Отец Симфориан раскачивал грубой верёвкой язык и мыслью повторял вместе с ударом бронзы о бронзу: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных!» Ни голод, ни жажда не приставали к нему. Он раз за разом натягивал верёвку и отпускал её, натягивал и отпускал, натягивая и отпуская сердце, неровно, сильно бившееся в его груди.

К вечеру он сел на пол, но верёвку не отпустил. Молился и качал колокол.

«Бум! – разговаривал колокол с полями, лесами, сёлами, доживающими на земле последние часы. – Бум!»

Прощайте!

Бум!       

Прощайте!

Бум!

Помните!

Бум!

Помните! Без памяти хиреет земля. Растекается грязью. Пустеет безродною пустынею.

Бум!...

 

Ночью отец Симфориан не знал, не понимал, спал он или бодрствовал. Но колокол звучал всю ночь, и встретил рассвет, и звоном поставил вешки дню, час за часом до вечера.

Руки в крови. Чёрные. Будто закопчённые жарким беспощадным огнём, горящим и горящим сквозь время, сжигающим то, что потребно сжиганию для боли, для тепла, для очищения. Вода погасит огонь. Уже скоро.

К утру дня, когда погиб мир, знающий отца Симфориана, знаемый им, колокол звонил редким, траурным звуком; о таком говорят – похоронный.

Не выпуская из руки верёвку, медленно, морщась от боли в распрямляемом теле, затёкшем во время почти бездвижного ночного бдения, он встал, шагнул к перилам, ограждающим простор колокольни, и огляделся. Лоб его прочертила новая морщина.

Услышал негромкий шелест – словно по сухим осенним листья двигалась на монастырь многочисленная стая волков, и лапы их в крошево ломали мёртвую листву у подножья деревьев. Потом хруст усилился до чуть пришепётывающего гула, и на горизонте, со стороны реки Кутафинки, отец Симфориан увидел серую нить. Серую ленточку. Серую полоску. Полосу. Полотнище. Оно устрашающе расширялась, ломая деревья, и само небо не отражалось на водной поверхности, способной отражать всё на свете.

Отец Симфориан повернулся к тёмному, почти чёрному, боку колокола и с силой потянул на себя привязанную к языку верёвку. Грянул тревожный набат.

Спасайтесь! Спасайтесь! Спасайте души свои, ибо грядёт беда неминуема, не исчерпана, имеющая начало, не имеющая конца. Спасайтесь, други мои! Уходите прочь!

 

Внутренним своим пониманием видел отец Симфориан гибнущие, сметаемые водой дома, плетни, заборы; забытую в спешке домашнюю живность; захлёбывающихся стариков, не пожелавших уйти в неизведанное, и тех, кто не успел рассчитать час прихода воды, не веря до конца в происходящее и в растерянности собирая скарб, нужный и ненужный на новом месте; и тех редких, кто предпочёл погибнуть сразу, чем оставшиеся годы носить в себе смерть.

Так видел внутренним своим пониманием отец Симфориан, до костей стирая руки намокшей в его крови верёвкой, монахов Свято-Николаевского монастыря, которые с молитвами шли по дорогам, утешая людей, помогая им идти, подбадривая их упавший дух; видел, как настигла вода отставших крестьян и монахов, и молился об усопших, не вытирая красных слёз…

Могучая сила воды затопила, укрыла собою Сапгир, заплескалась у невысоких стен монастыря, ворвалась во двор, запила, изничтожила его ухоженность, бесцеремонно забежала в щели закрытых дверей, улеглась на кроватях, встретив за стёклами самоё себя.

Отец Симфориан тянул на себя тяжёлую верёвку и отпускал. Тянул и отпускал. До десяти раз. До ста. До бесконечности. Он слышал внизу и вокруг себя шёпот воды, увещевающей: «Ну, что ты звонишь? Не видишь: я тут, я не уйду теперь; и разве я виновата? Кто послал, кто отпустил меня сюда, с того и спрос, тому и колоколь; а я слышу. Я всё слышу. Я храню все звуки в себе… И смех, и рыдания, и крики, и вздохи… и колокольный звон отныне всегда во мне, я сохраню его во веки веков».

Монах слушал её и раскачивал колокол мокрыми от крови руками. Что он мог сказать? Лишь присоединить свой вопль к стонам и воплях других…

Высока колокольня. Окрест с неё виден ого-го докуда! Кажется – до моря прямо… А и её победила вода, укрыла её, затопила, обмыв все камешки, все выступы, все углубления; она охладила ступни старика, колени, почтительно добралась до пояса… Вокруг – серя пустошь… серая бескрайность воды. И над нею – два пролёта колокольни… полтора… один… Золотой крест неспешно, опаздывающе за всем, что гибло, исчез в пучине, блеснув напоследок яркой искрой…

 

…В великие праздники, в преддверии несчастий, над Кутафинским водохранилищем звонит колокол. Еле слышно звонит – так тихо, что поймать ухом эти звуки можно лишь при абсолютной тишине. Кое-кто, проплывая на лодке над монастырём, видел выступившую вдруг из воды стрелу колокольни с сияющим солнечным крестом, а возле раскачивающегося колокола – фигуру седого монаха в длинной чёрной рясе и с окровавленными ладонями, не выпускающими мокрую тяжёлую верёвку.

Кто видел его, а кто не видел. Кто – слышал едва звучащий тон поющего колокола. А кто не слышал. Хоть и желал услышать.

Видели под водою в ясный полдень монастырские стены, кельи, собор и колокольню и клялись потом, будто там по дорожкам до сих пор ходят монахи и служат вечерни, полунощницы и литургии…

Слухи это, байки…

 

Отец Симфориан глянул на встающее солнце, взялся за верёвку, привязанную к бронзовому языку колокола и с силою дёрнул на себя. Отпустил. Яркий звон всполошил округу и прекрасных белых голубей.

Бум!

Я буду звонить сегодня.

Бум!

Я буду звонить завтра.

Бум!

Я буду звонить.

 

 

17-31 октября, 1-16 ноября 2012

Пожалуйста, зарегистрируйтесь или войдите в систему для добавления комментариев к этой статье.
Живое слово
Фотогалерея
Яндекс.Метрика