• Регистрация
МультиВход

"Он вернулся из долгого отлученья от нас"


Из цикла «Воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток»

Мой отец часто водил меня к своим друзьям или приводил их к нам домой. Друзьями его всегда оказывались люди литературы и искусства. Ещё когда я училась в 1-м классе, в доме бабушки Тамары частенько бывал курский поэт Егор Полянский. Как-то он даже подарил мне книжку своих стихов, из которых я запомнила единственную строку: «И не знал сапожник Джугашвили, что родился Сталин у него». Видимо, в то время я уже знала, кто такой Сталин, а вот настоящая его фамилия и происхождение оказались для меня открытием.

Водил меня отец и к артистам курского драматического театра, и к художникам, и к писателю Евгению Носову, и к своему другу Игорю Шевченко, у которого был прекрасный оперный баритон (когда мама с отцом ещё жили вместе, мы дружили семьями, а потом и с дочерью этого отцова друга я оказалась в одном классе). Однажды отец повёл меня даже к организатору (а может быть, и раввину) тайной синагоги – впрочем, только ради того, что в этом доме было множество записей Высоцкого, которого тоже открыл для меня отец. Узнав, что я – православная (в то время я как раз начала ходить в храм), этот то ли раввин, то ли идейный вдохновитель курских евреев подарил мне старую деревянную икону Богородицы с Младенцем: на ней были прорисованы только лики и руки, а всё остальное пространство – забито гвоздями: вероятно, с иконы сорвали драгоценный оклад… Но, несмотря на неприглядный вид доски, лики на этой иконе были очень красивыми и даже трагическими. Это была первая моя икона, она и теперь со мной.

Однажды отец пришёл к нам домой необычайно возбуждённым и позвал меня с собой. Я закончила тогда 9-й класс. По дороге отец объяснил, что к его приятелю Сергею Александровичу Смельскому приехал друг, с которым они вместе отбывали срок в сталинских лагерях.

И вот я сижу за столом в компании немолодых людей, которые без улыбок, обычных при встрече долго не видевшихся друзей, пьют водку с горько-ироничным тостом – «За друга нашего Джугашвили – за то, что он всё-таки умер». Они почти ничего не говорят. Смельский, его жена – тоже оттуда, из лагерного прошлого, и Анатолий Константинович Скалдыцкий – их гость.

 Даже среди них троих он выглядел трагично. Глядя на него, я мысленно повторяла строки любимого мною тогда поэта Евгения Евтушенко: «Он вернулся из долгого отлученья от нас/ и, затолканный толками, пьёт со мною сейчас./ Он отец мне по возрасту, по призванию брат./ Невесёлые волосы, пиджачок мешковат…» Эти слова Евтушенко посвятил другу-поэту, но в них мне виделся собирательный образ поколения: всех выживших, вернувшихся – оттуда. Я была ещё слишком юной и мало знающей, чтобы понять психологию этого явления. Но уже тогда видела и чувствовала, как – криком кричит молчание этих людей. В резких глубоких морщинах на лице, застывшем взгляде не было не только будущего – не было и настоящего. Одно лишь прошлое, остановившее жизнь.

Он не хотел говорить. Только курил, зажигая от дотлевшего до бумажного хвостика остатка «беломорины» – другую, третью, и не было им конца. Да и о чём ему было говорить с пятнадцатилетней девчонкой и её ещё молодым отцом, который хотя и жил во время оно, но сразу видно: если и задело его, то лишь краешком, взрывной волной отбросило в сторону. А друг Смельский – суетлив, неестественно весел… И чем больше старался хозяин развлечь гостей – тем резче ходили желваки на скулах его гостя.

 Много позже, читая Солженицына, я дойду до места, где один из его героев оттуда  –  попадает в большой универмаг и, закруженный обилием нужных и ненужных товаров, слышит голос благополучного обывателя, спрашивающего у продавщицы рубашку с определённым размером воротничка. «Вот этот номер воротничка добил Олега! Никак не мог бы он подумать, что у воротничка ещё есть отдельный номер! Скрывая свой раненый стон, он ушёл от рубашек прочь. Ещё и номер воротничка! Зачем такая изощрённая жизнь? Зачем в неё возвращаться? Если помнить номер воротничка – то ведь что-то надо забыть! Поважнее что-то.»

Из сбивчивого рассказа Смельского я узнала, что А. К. Скалдыцкий был «сыном камергера Двора Его Императорского Величества» (тогда эти слова для меня ничего не значили); они вместе учились в школе, много рассуждали и многим возмущались, и весь их класс арестовали и раскидали по разным уголкам страны: кого – в детский приют, кого в ссылку, а их, заводил и зачинщиков,  –  на Соловки. Сегодня это слово знает каждый, хоть немного неравнодушный к нашей истории. Мне же о нём впервые рассказали узники этой машины смерти. Как же может кто-то сегодня продолжать верить «в светлые идеалы революции и марксизма-ленинизма», когда именно этот ленинизм не только обрёк на мучения и смерть десятки миллионов сограждан, но и превратил острова спасения в грешном мире – святые монашеские обители – в дьявольскую машину уничтожения людей! Славный святостью и неусыпными трудами его обитателей Соловецкий монастырь стал самым страшным и кровавым местом новоиспечённого советского государства. Впрочем, кто теперь скрупулёзно  подсчитает, где было страшнее и кровавее: на этих ли островах, или в Хакассии, где комиссар Голиков – детский писатель Гайдар!  –  заливал Солёное озеро кровью расстрелянных, а то и заколотых штыками (чтоб сэкономить патроны),  старух и детей; или в Ярославле, где мальчиков-гимназистов чекисты отстреливали на улицах, определяя их по фуражкам, а когда они догадались и фуражки сняли, то – по оставшимся на волосах рубчикам от фуражек; или в Одессе, и в Питере, и в Москве, где из-под стен ЧК по снегу вытекали и разливались реки крови застреленных во внутренних тюрьмах; или в Крыму, где официальные представители новой власти приковывали к ногам добровольно сдавшихся (поверивших обещаниям сохранить жизнь) солдат и офицеров Белой Армии булыжники и живыми топили в море, и стояли они на дне неделями, месяцами. Ещё не верящих, ещё сомневающихся – отошлю к документальным повествованиям Бунина, Леонида Андреева, И. Шмелёва, Солженицына, Солоухина, Бориса Ширяева – всех ли перечислять? Имеющий уши – слышит, а уж коли не хочет слышать – никому его не заставить.

Соловки были первым концлагерем на земном шаре. СЛОН – Соловецкий Лагерь Особого Назначения. «Не трудно догадаться, что прежде чем превратить Соловки в Лагерь, уничтожили всех, кто там жил» (В. Солоухин). Он не щадил никого – ни священников и архиереев, ни генералов и камергеров, ни даже детей. Сидящим передо мной в 1973-м старикам – в 1929-м, когда их выбросили с тюремного теплохода на Соловецкие скалы, было, как и мне, пятнадцать. Приговор – 5 лет. Это было равнозначно смерти, потому что так долго (!) на Соловках не выживали. А они ещё заболели тифом. И их в трескучий северный мороз и никогда не стихавший морской ветер провели раздетыми из обычного барака – в тифозный. Там просто оставили лежать – умирать. Но они – выжили. Благодаря именно этому морозу, как считают сами. А потом – случилось чудо. Родные и знакомые, оставшиеся на воле (тогда ещё могли остаться на воле родные осуждённого политического) стучали во все двери, в том числе и в Международный Красный Крест. За юных узников вступилась жена писателя Горького. И через два с половиной года их освободили. Но – не забыли.

А красный сокол-буревестник Максим Горький, посетив Соловки и увидев всё (или хотя бы ту часть, что увидеть позволили) своими глазами,  садясь на обратный пароход, горько плакал. Он был поражён, потрясён. А вернувшись на материк, явил миру очерк о трудовом перевоспитании в СССР, заканчивающийся словами: «Стране нужны такие лагеря, как Соловки». Своя шкура – дороже. «Зря Горького убрали в 36-м. Он воспел бы и 37-й» (А. Солженицын).

Анатолий Константинович Скалдыцкий не погиб в Соловках. Его ждало другое испытание. Вернувшись в Ленинград  –  закончил школу,  поступил в институт, женился. И однажды, на каком-то студенческом вечере, познакомился с дочерью маршала Тухачевского Светланой. Стал бывать в их доме. Конечно, ни о какой «политике» и речи не было. Маршал прекрасно играл на скрипке и иногда устраивал у себя в доме музыкальные вечера. А потом… Сегодня все знают, что было потом. Тухачевского расстреляли. И прошлись катком по всем, кто хоть немного был с ним знаком, хоть раз в жизни общался. Анатолий Константинович рассказывал, что в то время в Питере ежедневно вывешивались списки арестованных и расстрелянных «врагов народа». И если после убийства Кирова арестовывали каждого третьего, то после процессов над Тухачевским и другими маршалами каждый третий оставался на свободе. Друзья просили: уезжай! ты же сидел, ты из знатной семьи, тебя уничтожат. Не уехал.

Дошла очередь и до Анатолия. Суда не было. Были пытки, заимствованные новой властью у инквизиции, нелепые обвинения в шпионаже в пользу сразу нескольких стран, и приговор Особого Совещания (помните Солженицыновское: «На нет и суда нет, а есть Особое Совещание»?): расстрел. Как, из каких глубин духа (гены камергера Царского Двора?) набрался он мужества и сил не согласиться с обвинениями, не запятнать свою честь ничего не значащим, как казалось большинству обречённых, росчерком пера? Как решился на продолжение «следствия» и пыток? Бог весть. Но приговор он не подписал. И его – не расстреляли.

  Вероятно – это я понимаю уже теперь, когда обнародованы и эти факты советской действительности – А. К. Скалдыцкий  попал в счастливое стечение обстоятельств. Приговоры политическим выдавали по лимиту: то всем без разбору по пять лет, то по восемь, то вкатывали  десятку, а то пошли расстрелы. И вот в самом конце этих поголовных расстрелов (устали стрелять?) и отказался Анатолий  подписать расстрельный приговор. По закону – да, положено было считаться с несогласием приговорённого.  Дело отдали на пересмотр. А тут как раз снова пошла полоса «десяток». И принесли ему на подпись новый приговор: 10 лет. Десять лет лесоповала – десять лет каторги. Я думала, это только в царское время так называли подневольный труд. Но оказалось – и во время советское тоже. Мы, школьники 1960-70-х, об этом не слышали, не догадывались. А вышедшие оттуда – молчали. А кто не молчал, тех замолчать заставляли. И теперь снова раздаются голоса: что –  Солженицын? Да наврал он, напридумал – писатель, одним словом. Но Анатолий Константинович Скалдыцкий Солженицына не читал. Это я сейчас читаю свои школьные дневниковые записки о встрече с советским каторжником и не верю глазам: ведь в них –  то же, что  в книгах Солженицына, и даже слова, термины – те же. Только два эти человека в разных лагерях были, в разных концах огромного архипелага ГУЛАГ.

О лагерях своих и о десяти годах каторжного труда Анатолий Константинович рассказал мне потом, при следующей встрече. А в тот первый раз нам удалось лишь немного растопить лёд его души. По просьбе отца я  стала читать стихи. В основном, Евтушенко. И когда прочла главу «Большевик» из поэмы «Братская ГЭС» – о человеке, прошедшем лагеря – потрясённый А. К.  встал и поцеловал мне руку.

Мы стали переписываться. Жил он в Донецке с женой; две его дочери, отучившись, остались в Ленинграде. А он не смог вернуться в город, где остались его детство и юность. Может быть, я ошибаюсь, но мне хочется верить, что эта переписка скрасила последние годы жизни Анатолия Константиновича, а мне – помогла укрепиться в моих убеждениях.

Письма его были немногословны и всегда полны неизбывной тоски и боли. «Лето, осень прошли, наступили пасмурные дни, и я опять один на один с самим собой. Зима и весна в Донецке очень плохие, будем жить и надеяться – на что???» И только в конце этих немногословных писем вместо обычных слов прощанья стояло греющее душу и одновременно обязывающее знать и помнить прошлое – «Целую твою руку».

Мечтой Анатолия Константиновича было съездить в Москву –  «положить цветы на могилу великого святого Никиты Сергеевича Хрущёва». Сегодня, когда мы знаем много неприглядного из жизни и деятельности этого руководителя нашего государства, такая оценка кажется странной и уж во всяком случае преувеличенной. Но для миллионов реабилитированных узников и их семей это имя действительно стало святым. Мечту Анатолия Константиновича мы исполнили: поехали с мамой в Москву, нашли на Новодевичьем кладбище могилу Хрущёва и положили цветы.

А через пару месяцев, в начале осени, отправились в Донецк.

Город встретил нас южным солнцем, чёрными горами терриконов и алым морем роз. Два дня мы с Анатолием Константиновичем ходили по улицам, сидели в скверах, и он говорил, говорил. Жена его не пустила нас на порог. Что ж, вряд ли можно её винить. Люди, вернувшиеся оттуда – а она тоже отбыла свой срок, – это люди с искорёженной психикой и изломанной жизнью. Таких, как Анатолий Константинович – не сломавшихся, выживших не только физически, но и духовно, – единицы.

…Выдавая новый приговор «тройки» (ОСО), следователь усмехнулся: «Всё равно сгниёшь через три года». Он знал, что говорил. Но не знал, кто стоял перед ним.

А потом была каторга. Ровно десять лет. Утром дневную пайку получи – и работай. Лесоповал. Норма – три дерева в день на человека. Получалось с трудом одно. За это пайку хлеба ополовинивали. Но работать сверх сил, как делали некоторые, было нельзя: наклонишься – падаешь, упадёшь – уже не встанешь. Наконец, упал и Анатолий. Не пристрелили – уже чудо! – отнесли в санитарный барак. Полтора месяца не мог встать, а потом – снова работа. Стране лес нужен! Прошла мимо них и кончилась война. Ждали амнистии. Но досрочно освобождали лишь бандитов, убийц, насильников. На освободившиеся места – эшелоны с победителями. Горькая шутка того времени: «До Берлина с боем, из-под Берлина под конвоем». Солдаты, офицеры, даже и  генералы были – все на одно лицо, в шинелях без погон. Впрочем, нет, лица бывали разные. В пару с Анатолием поставили интеллигентного человека лет шестидесяти «с петербургской внешностью». «Простите, с кем имею честь?»  – спросил один доходяга другого. – «Контр-адмирал Викторов». Вот так выражались тогдашние зэ-ка: «имею честь». Всё отняли, всё рухнуло, но честь – осталась. А без неё – и не выжить.

Была в том лагере и Лидия Русланова, и «певец для народа», кумир Петербурга Константин Печковский выступал.

Но вот и последний день лагерного срока прошёл. Утром распахнулась дверь: «На работу!»  –  «Не пойду! Я свободен». («Свободен, брат, да не совсем»). – «Ах, ты свободен!?? В БУР пойдёшь!» (БУР – барак усиленного режима, попросту – карцер) – «Сажайте».

В БУРе он пробовал объявить голодовку, но – хоть голодай, хоть нет, а результат один. Утром пайка хлеба швыряется надзирателем на пол и дверь камеры захлопывается до следующего утра. Через несколько дней вынесли почти бездыханное тело. Он умирал от истощения и двустороннего воспаления лёгких. Его положили в санитарный барак, но уже не кормили – срок-то кончился, да и всё равно не выживет. Он даже не приходил в сознание. Но его всё-таки вылечили. Как, чем – неизвестно. Когда пришёл в себя, спросил: «Кто лечил?»  –  «Главврач Кремлёвской больницы». А ещё через несколько дней Анатолия повезли по стране, по всем почти лагерям, а главврач тот остался отбывать срок. В каждом лагере нашивали на «особо опасного» Анатолия новый номер, «клеймо собачье», как он их называл. Уже и места не было – номера ставить. Наконец, в Караганде вызвали в комендатуру, сунули листок с очередным номером: «Иди! Свободен!» Свободен!! Но опять-таки – не совсем. Вечное поселение в Караганде, каждые 10 дней – отмечаться.  «За выезд из Караганды – 20 лет каторги». Сказал начальник это, и – катись. Ни одежды, ни копейки денег, ни жилья – одни казахи вокруг. А если кто русский – так только такой же страдалец, ссыльнопоселенец. На работу устроиться? – как не так! От «собачьего талончика», выданного в комендатуре, все шарахаются. Промотался так несколько дней, голодный, истерзанный. Ночевал всё в той же комендатуре – а комендант-казах злится: «У меня не гостиница!» Но и тут – Господь не оставил. Совершенно чужая девушка, из таких же поселенцев, пожалела, дала 25 рублей (половину из того, что было у самой). С голоду не умер. А вскоре и на работу устроился. Какую – даже не стал нам говорить, настолько была она неприглядной («мерзкая», – сказал А.К.). Потом уж уволиться хотел – не отпустили: «Ты сначала замену себе найди!» Так и остался. И всё время писал – в ЦК КПСС, в Министерство юстиции, даже в ООН! – требовал одного: суда. Только дальше карагандинского МГБ письма эти не доходили.

Но вот – 53-й год. Умер отец народа! Стране – горе. Не всей, впрочем, стране. Были, и немало, такие, как моя мама, понимавшие уже тогда, что Сталин – не отец, и даже не отчим – палач, изувер, извращенец.  Были и лагерные страдальцы, у которых с этой смертью появилась надежда на перемены. Смятение охватило даже непоколебимые ряды голубых погонов. Иначе как объяснить, что именно в это время одно из писем Анатолия Константиновича прорвалось в Москву. Вскоре его вызвали в местное отделение КГБ (название успели сменить).

 – Вы писали в ЦК?

 – Да.

 – Вот, вызов. В Ленинградский  КГБ. Проезд бесплатный.

Встретили вежливо, дали номер-люкс в гостинице, назвали забытым словом «товарищ». Три дня слушал его рассказ немолодой полковник, что-то записывал. А потом вдруг предложил: «Хотите с «делом» своим познакомиться?»

 Громадная стопа с грифом «хранить вечно». По каким только пунктам 58-й статьи он не обвинялся: «КРМ» (контрреволюционное мышление), «ИА» (идеи антисоветизма), «АА» (антисоветская агитация), «ЧС» (член семьи врага народа). Долго читать не смог. Дошёл до обвинений в связи с немецким Генштабом – и бросил. Только фотокарточку – одну из нескольких – из «дела» попросил, и  следователь отдал. Я держала её в руках. Профиль. Очень худое, измученное, небритое лицо, неестественно откинутое назад. Фотография пробита дыроколом в нескольких местах: «особо опасен».

Вернулся Анатолий в Караганду  ждать окончания пересмотра дела. А там сюрприз: квартира трёхкомнатная (это в советское-то время! – на одного!), работа престижная. «Мы знали,  –  говорят,  –  что ты хороший человек». Очень скоро и бумага пришла: реабилитирован. «За отсутствием состава преступления». И – разрешение вернуться в Ленинград.

Не поехал. Всё не то там. И не те. Петербурга, в котором родился и рос, нет. И друзей нет. И родных. Никого. Женился на такой же, как он, ссыльной-реабилитированной, она и устроила со временем переезд в Донецк. А пока жили в Караганде, на его адрес приходили бумажки: «Ваша жена…», «Ваш брат…», «Ваш…», «Ваш…» –  «реабилитированы за отсутствием состава преступления». И во всех этих скорбных листках одна и та же приписка: «Посмертно».  Всех расстреляли. По литерному пункту ОСО: ЧС  –  член семьи врага народа.  Он – главный «враг»  – остался жив, а все его родные погибли. Одна лишь мать – почти своей смертью: умерла в блокаду.

… Мы сидели на скамейке в центре Донецка, в каком-то очень оживлённом сквере. Вокруг бродили люди, бегали дети, шелестели под ветром поздние осенние розы, а он перебирал в непослушных руках, на которых не было нескольких пальцев («остались там»), эти бумажки с рвущими сердце «посмертно» и такие же одинаковые свидетельства о смерти, в каждом из которых значилось: «Скончался в местах заключения». И это была – неправда, потому что никто из них до мест заключения не доехал, легли в подвалах или на полигонах МГБ, так сказал Анатолию Константиновичу следователь – последний, проводивший реабилитацию.

Но написать это жуткое слово – «расстрелян» –  даже в этих кругах ада не посмели, ведь тогда нужно судить и их, выносителей и исполнителей приговоров. А они – на персональной пенсии, и даже дети, не говоря уж о внуках, не знают, кем были их отцы и деды. Хотя эти «бывшие» связи друг с другом не теряют и тихо лелеют надежду, что всё вернётся на круги своя. Об этом времени – и об этих палачах тоже – написал простые и трагические песни бард 60-х – 70-х годов Александр Галич. Не только о лагерях и тюрьмах, но и о тех, кто выжил, был реабилитирован и живёт среди нас. И неизвестно ещё, что страшнее – погибнуть в ГУЛАГе,  или жить, вернувшись из ада. Жить памятью, которая не отпускает. Есть у Галича песня-рассказ от имени бывшего зэ-ка, который получает от государства денежную компенсацию (да, Хрущёв распорядился выплатить этим людям зарплату за годы, проведённые в лагерях!), но деньги эти ему не на что тратить, нет в его жизни ничего, кроме страшной памяти. Сидит он за столиком кафе с рюмкой коньяка и смотрит в окно: «Облака плывут на восток,// им не пенсии, ни хлопот,// а мне четвёртого – перевод,// и двадцать третьего – перевод.//И по этим дням, как и я,// полстраны сидит в кабаках,// и нашей памятью в те края// облака плывут, облака».

Так же жил после реабилитации Анатолий Константинович Скалдыцкий. Ночами – бессонница, пугал каждый скрип за окном, а в недолгом сне – горы трупов и «лица» следователей. Счастье, что родители воспитали его верующим. Без веры в Бога он бы не выжил. Хотя в Донецке, где он доживал жизнь, церкви не было. Писал в Московскую Патриархию с просьбой помочь приобрести Библию – ответили коротко: «по особому разрешению».

Слушать рассказ (очень сдержанный!) Анатолия Константиновича было тяжело, но ещё тяжелее – прощаться и оставлять его одного в таком не похожем на Петербург городе, где он жил под одной крышей с совершенно чужим по духу человеком (жена оказалась атеисткой, преданной, несмотря ни на что, идеалам коммунизма). И всё-таки мне кажется, что эта встреча, а потом – многолетняя переписка помогли не только мне в моём духовном становлении, но и ему скрасить последний период его жизни. В одном из первых писем он даже прислал стихи Ф. И. Тютчева, заменив в них слово «Бог» на «Сталин»: «Всё отнял у меня коварный Сталин –  //здоровье, силу воли, отдых, сон…// Одну тебя со мной оставил Он,// чтоб я Ему ещё молиться мог».

Больше мы не встретились. Я училась в университете, потом вышла замуж, стали рождаться дети… И вот 1 апреля 1987 года пришла скорбная телеграмма: Анатолия Константиновича не стало. Не смогла я поехать и на похороны, по тем же семейным обстоятельствам. Его жена выслала мне бандеролью мои письма и фотографии, которые он хранил все годы. Я благодарна ей.

Совсем немного не дожил Анатолий Константинович до времени, когда вновь стали открываться и строиться храмы и каждый человек смог купить в них Библию. Впрочем, ему это уже не важно. Я верю, что Господь упокоил его исстрадавшуюся душу в селениях праведных, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание.

Пожалуйста, зарегистрируйтесь или войдите в систему для добавления комментариев к этой статье.
Живое слово
Фотогалерея
Яндекс.Метрика