• Регистрация
МультиВход

"Жить не по лжи"


Из цикла «Воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток»

Я всю жизнь была инакомыслящей. Даже и тогда, когда ещё не вполне понимала значение этого слова.

Как и всегда бывает в жизни, всё начиналось с семьи. Родители мои, интеллигенты в подлинном значении этого слова, сидя вдвоём или с редкими друзьями за старинным круглым столом с чёрными изогнутыми ножками, освещаемым неярким светом оранжевого абажура, вечерами долго пили чай и говорили о русской литературе, о прошлом времени и современном безвременье и засилье бездарностей на всех уровнях – от писателей до правителей. Я лежала в своей кроватке с высокими боковыми загородками, под пологом из зелёного шёлкового покрывала, прислушивалась к приглушённым голосам и изо всех сил таращила глаза, чтоб не заснуть. Отец подходил время от времени к кроватке, откидывал уголок полога и всматривался в мои предусмотрительно зажмуренные глаза. Наконец он решал: «Кажется, спит». Голоса оживлялись, звучали громче, а я, усевшись в кроватке, издавала торжествующий вопль: «Чаю хочу!»

Что помнила, что понимала я из этих ночных разговоров? Хрущёвскую денежную реформу, укравшую у народа часть его трудовых грошей (мелкий товар не изменил цены, несмотря на исчезнувшие в зарплате нули, превратившие сотни в рубли). Карибский кризис, после которого мне несколько лет снились ночами атомные бомбы. Переиначенную на новый исторический лад советскую песню-агитку: «Будет людям счастье, счастье на века: у советской власти сила велика!»  –  в которой мой отец вместо последних слов пел «память коротка». И бьющиеся о стены комнаты, как молотом о наковальню, стихи Евтушенко: «Нет, Сталин не сдался, считает он смерть – поправимостью.// Наследников многих на шаре земном он оставил (…) Мы вынесли из мавзолея его.// Но как из наследников Сталина – Сталина вынести?»

Знакомство с Анатолием Константиновичем Скалдыцким стало толчком к началу моего активного диссидентства. И если бы не мама, которая далеко не всегда успешно, но активно и постоянно тормозила энергию моего бьющего через край «юношеского максимализма» (так и не угасшего с годами), неизвестно, как сложилась бы моя жизнь. Скорее всего, мама уберегла меня от личных бед. Но – не от всех.

Молчать я не умела никогда. А мама – не хотела лгать. И на все мои вопросы о многострадальной российской истории всегда давала честный ответ. Каждый день мне открывалось что-то новое – и оно было не совсем таким (а чаще – совсем не таким), которое отпечаталось в детской памяти страницами книг и радиопередач. К чести моего поколения, были среди моих одноклассников не просто отличники и хорошисты, но – личности, не отказывающиеся думать, искать, размышлять. У нас в классе  составился полу-подпольный  кружок, в который, кроме меня, вошли две Иры, Соня и Наташа. Был ещё и Сергей, но мои более осторожные, чем я, подруги не доверяли ему: то ли дядя, то ли отец его служил в органах госбезопасности (о чём мне по секрету сообщил сам Сергей), и, узнав об этом, девчонки категорически отказались принимать его в наш коллектив: мне оставалось довольствоваться личным с ним общением.

Пару раз в неделю наша маленькая группа заговорщиков шла после уроков в какой-нибудь парк (если позволяла погода), либо в квартиру одной из нас – туда, где не было родителей. Мы обсуждали любые темы (каждый предлагал, что хотел, и делал сообщение, которое потом обсуждалось, порой превращаясь в жаркую дискуссию), читали стихи любимых поэтов, а то и свои собственные, спорили о литературе, религии, политике.

Сегодня время, в которое прошла наша юность и молодость, называется застоем. Но для нас оно было переполненным бурно кипящей жизнью, и в этом кипении мы становились – личностями.

Сообщество наше просуществовало около года – и это был огромный срок при разности наших взглядов! Я уже тогда до самозабвения любила Россию, которую, со всеми её болячками и историческими перекосами, не согласилась бы променять ни на какую иную страну, и ненавидела её врагов – а ими мне виделись революционеры, коммунисты и кагебисты. Любимым поэтом-гражданином был у меня Евтушенко, любимым писателем… Впрочем, о писателе позже.

Первой ушла от нас Наташка. Она любила поэта Асадова, в котором, по нашему разумению, любить было нечего: сплошь сентиментальность и никакой гражданской позиции. А уж когда Наташка влюбилась в артиста гастролировавшего в нашем городе Грузинского цирка и надумала поступать в цирковое училище – терпению нашему пришёл конец.

Все три оставшиеся мои подруги жили в полном благополучии (что редко способствует развитию бунтарства). Обе Иры были отличницами и потом получили золотые медали, обе – упорно занимались, помимо нашей английской спецшколы, английским и французским языками с репетиторами, обе имели богатых родителей. Отец первой Иры был директором завода и души не чаял в единственной дочке. Она – читала в подлиннике английскую литературу, ценила тонкий английский юмор и умело им пользовалась сама, а из авторов русских предпочитала собирательный образ Козьмы Пруткова. Политика её интересовала мало. Её мама была самозабвенной книголюбшей, доставала книги правдами и неправдами, переписывалась с такими же фанатами по всему Союзу, менялась… У них было всё! Правда, на стеллажах, заставленных книгами от пола до потолка, красовалась на самом видном месте табличка: «Не шарь по полкам жадным взглядом, здесь книги не даются на дом: лишь безнадёжный идиот знакомым книги раздаёт». Вот так!

 

Однажды Ирина мама подарила мне письмо такого же, как и я, любителя Евтушенко (сама она считала его второсортным поэтом), и я написала ему в Ворошиловград. Иван Семёнович Невмержицкий, которому в ту пору было около тридцати лет, оказался не только поклонником моего любимого поэта, но и очень интересным собеседником. Простой украинский рабочий-шахтёр знал и ценил русскую поэзию, был поклонником современника Пушкина - министра просвещения А. С. Шишкова! Он писал мне ночами огромные письма, целые литературоведческие исследования, стилистически и грамматически – безупречные, а утром отправлялся либо в забой, либо – к тазу с замоченными пелёнками маленького сынишки. Несколько месяцев переписки с этим человеком стали яркой страницей моей юности. Общение наше прервалось внезапно, по моей вине. Видя, что Иван Семёнович разделяет бунтарские взгляды Евтушенко, столь близкие моему духу, я отправила ему свои собственные диссидентские стихи. Он долго молчал. А потом прислал письмо, в котором были такие строки: «Присланные стихи – «выше всяческих похвал». В кавычки беру потому, что кого-то цитирую. Если меня не мистифицируют, то будущее Ваше угадать нетрудно – только в Литературный институт (…) Я не предлагаю Вам стать великими, но, будь верующим, благословил бы Вас, пожелав счастливого пути на таком сложном, в общем-то, поприще, как литература…».

Папа второй Иры работал рентгенологом, мама – зубным врачом, но на самом деле были они подпольными частными стоматологами и у себя дома вставляли золотые зубы, что в то время каралось законом, но приносило неплохой доход. У них, одних из первых в Курске, появилась машина «Жигули» – белая «копейка» с московскими номерами (оформленная на кого-то из родственников в столице). На этой «копейке» папа часто возил Иру – тоже единственную дочку – в лес, а она прихватывала с собой и меня, хотя в чистом лесном воздухе у меня почему-то всегда разбаливалась голова. Ира эта была жутко избалованным ребёнком, устраивала родителям истерики по пустяковым поводам, и ей никто не смел отказывать ни в одной её прихоти. В свидетельстве о рождении у неё значилось: папа – латыш, мама – еврейка, сама же Ира, получив к папиной фамилии русское окончание, с рождения писалась русской. Это обстоятельство периодически давало нашей компании повод для беззлобных острот, на  которые Ира не обижалась. Идеи великорусского шовинизма и антисемитизма нас, слава Богу, не касались. Хотя в отношениях между другими нашими одноклассниками они присутствовали. Не помню уже конкретного повода, но однажды, проводя на классном часе для одноклассников беседу о поэзии Евтушенко, я прочитала его запрещённое в те годы стихотворение «Бабий Яр» – прочла ради последнего четверостишья:

Еврейской крови нет в крови моей,

Но ненавистен злобой заскорузлой

Я всем антисемитам как еврей.

И потому я – настоящий русский!

 

Третья участница нашего сообщества была классическая еврейка – девочка с большими чёрными глазами на бледном лице, чёрными вьющимися волосами, заплетёнными в косу, она носила столь же классические имя и фамилию.

 

    Соня Гуревич появилась у нас в середине 9-го класса: её папу-профессора  пригласили заведовать кафедрой в курском мединституте. Сонечка была космополитична, но её преданность идеалам коммунизма проявлялась столь искренне и яростно, что мы называли её Софьей Перовской. Она готова была растерзать каждого, кто плохо отзывался о её кумирах – Маяковском, Вознесенском и Ленине. Я часто ссорилась с ней (или она со мной) до, казалось, полного разрыва не то что дружбы, но вообще всяческого общения. Днями, а то и неделями мы не разговаривали. Но потом мирились – и снова спорили до хрипоты. Однажды, уже к концу 10-го класса, Соня, будущее которой её родители-врачи видели только в медицине, вдруг объявила, что поедет учиться туда, куда отправлюсь я. Это было нелепостью: я твёрдо решила стать журналистом, у Сони же не было никаких литературных способностей. Но она твердила, что «будет уборщицей, дворником, всё равно – кем, лишь бы – рядом с Мариной». И тогда её родители пригласили меня на чай и, отправив Соню в магазин за тортом, принялись уговаривать меня поступить вместе с Соней в мединститут. Мои уверения в том, что я ненавижу химию и боюсь покойников (что было сущей правдой) не смутили заведующего кафедрой патологической анатомии: он обещал, что мне не нужно будет готовиться к вступительным экзаменам, а препарировать трупы за меня будет Соня. И когда я вновь и вновь в ужасе мотала головой, седой профессор опустился передо мной на колени – «я вас умоляю!..»

С того дня я соглашалась заходить к Соне лишь в те дни, когда точно знала, что её родителей нет дома.

Все мои подруги были атеистками. Я же иногда ходила в храм и уже прочитала Евангелие, которое меня потрясло. Конечно, и этим своим открытием я пыталась увлечь подруг, но они только смеялись и отшучивалась. И только Соня соглашалась с тем, что «что-то там есть». Ухватившись за эту ниточку, я настойчиво звала её хотя бы раз сходить со мною на службу – послушать церковный хор. Она мрачнела и отвечала неизменным: «Я не могу». – «Но почему же, почему? –  наседала я. – Как можно отрицать то, чего не знаешь?»  И вот однажды, когда мы были с ней вдвоём в её квартире, она завела меня в кабинет отца, открыла какой-то шкафчик, достала оттуда книгу и молча протянула мне. Я открыла её – и увидела бегущие по страницам крючочки, какие-то флажки… То ли старинная, крюковая нотная запись, то ли «пляшущие человечки». «Это Тора»,  –  ответила Соня на мой немой вопрос. Стыдно сказать, но я и слова такого в то время не знала. Лишь какое-то шестое чувство подсказало мне, что эти «флажки» и неведомое слово связано с Сониной национальностью, о которой я тоже до тех пор не задумывалась.  В тот же день, дома, мама объяснила мне, что такое Тора и почему Соня не может пойти со мною в храм. В моём внутреннем отношении к подружке не изменилось ровным счётом ничего. Но Соне дорого обошлась её откровенность. Наутро она пришла в школу с заплаканными глазами и сказала, что папа запретил ей приводить меня к ним домой и вообще общаться со мной. На этот раз Соня оказалась послушной дочерью. Она перестала участвовать в наших собраниях и совершенно отдалилась от нас.

 Через годы, когда я уже отучилась в университете, вышла замуж, родила первенца и первый месяц его жизни обитала с ним в Курске, я послала Соне письмо с просьбой навестить меня и дать консультацию по уходу за малышом (она в то время уже училась в ординатуре и работала детским врачом). И Соня исполнила свой профессиональный долг. Она пришла в белом халате, вымыла руки, осмотрела ребёнка и, присев на краешек стула, сухо отчитала список рекомендаций по уходу за грудничками. Больше мы не встречались. Говорили, что и она, и её родители уехали на историческую родину и живут там вполне благополучно.

Некоторое время мы с Ирами оставались втроём. Часто с родителями девочек  мы ездили по воскресеньям за город. Походы с рюкзаками за спиной, рыбалка, костры, поиски грибов и черемши, отдых в шезлонгах, игры на лесных полянах, охапки ромашек и колокольчиков… Счастливые дни среди утомительных будней. Но и эта идиллия внезапно оборвалась. На календаре был 1974-й год. Во всех центральных газетах – от «Правды» до «Литературки» – шла поднятая по знаку Кремля кампания травли почти не известного широким народным массам писателя Александра Солженицына. Я вспомнила это имя: оно звучало в моём детстве, когда мои родители читали ночами «Новый мир» с «Одним днём Ивана Денисовича», а я прислушивалась к их беседе, лёжа под шёлковым пологом в детской кроватке. И теперь – мне захотелось во что бы то ни стало найти, достать, прочесть. Но где  искать? Не в библиотеке же, там всё давно изъято и уничтожено. И тут Ира, у которой «книги не даются на дом», невозмутимо, как всегда, сообщила, что «Один день Ивана Денисовича» у них тоже есть. Конечно, не на полках, а где-то в подвале. Чуть не на коленях умоляла я подругу дать мне почитать «Роман-газету» с повестью. Наконец она не выдержала: «На одну ночь! Под залог комсомольского билета».

Ночь прошла на одном дыхании. Не отягощённая житейскими заботами память впитывала целые абзацы, запечатлевшиеся в мозгу, как на фотографии, на всю мою оставшуюся жизнь. С обложки смотрели в душу глаза человека без возраста – глаза из вечности.

Когда наутро я принесла журнал Ире в дом, её маме стало плохо. Оказывается, дочь взяла его тайком. И мама, увидев в моих руках книгу гонимого писателя, собрав всё своё мужество, произнесла: «В моём доме подобной гадости никогда не было!» Ира вернула мне мою красную комсомольскую книжицу, бесценный журнал стал моей собственностью, мне навсегда было отказано от «книжного дома», а Ире запрещено со мной общаться.

С этого дня у меня появился новый друг – громоздкий и неуклюжий радиоприёмник «Рекорд-66», стоявший в углу нашей однокомнатной квартиры прямо на полу. Чтобы крутить ручки настройки и прислушиваться к «вражеским голосам», прорывающимся сквозь вой «глушилок», приходилось лежать на полу, и моя старшая сестра, обладавшая незаурядным чувством юмора, прозвала это чудо техники моим «половым другом». Каждую ночь этот друг доносил до нас далёкие, но ставшие путеводными маячками голоса тех, кому, как казалось тогда, уже никогда не суждено вернуться на родину. Именно этими ночами 1974-76 годов я открывала для себя отчаянного солдата Ивана Чонкина и Верного Руслана Георгия Владимова, очерки Виктора Некрасова и «Москву-2042» Владимира Войновича, рвущиеся из-за решётки психушки стихи о России, которой вкололи дозу аминазина, молодого поэта Владимира Буковского – того самого «простого хулигана», которого впоследствии обменяли на генерального секретаря компартии Чили Луиса Корвалана (в народе ходила остроумная частушка по этому поводу с сетованием, кого бы обменять на нашего генсека). Сквозь рёв и завывание еженощно прорывался красивейший баритон Александра Галича с его авторской программой, открывающейся неизменным «Когда я вернусь…». Увы! – ему вернуться не пришлось, и прах этого талантливейшего поэта покоится на французском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, в ряду сотен таких же, как он, изгнанников. Но особенно бесновались блюстители советского образа мышления, когда у микрофона радио «Свобода» оказывался Александр Исаевич Солженицын. Он мало говорил экспромтом, но много читал, прямо из-под пера. «Бодался телёнок с дубом», который «не упал, но пошатнулся. А у телёнка лоб цел. И даже рожки»  –  это он о своём противостоянии советской системе. «Письмо вождям Советского Союза», предупреждающее, что навязывание своей воли чужим народам не доведёт до добра: разругались с Китаем, «и с арабами то же получится». «Жить не по лжи»  –  то немногое и вместе с тем огромное, что нужно для того, чтобы в условиях жуткой несвободы оставаться свободным: «Нам нужно так мало. А всего только – дышать. А всего только – не лгать». Эти слова на долгие годы стали для меня  девизом. Сегодня книги Александра Исаевича стоят на моих книжных полках. Но главный труд его жизни – «Архипелаг ГУЛАГ» –  я никогда не перечитывала с той юношеской поры, когда прослушала его весь в авторском исполнении, лёжа на полу у верного «Рекорда». И не только прослушала, а и записывала на первый советский кассетный магнитофон «Спутник», который был у другой моей одноклассницы. Утром я забирала его в школу, а после уроков мы, четыре юные диссидентки, шли в дальний уголок парка и слушали эти записи. Однажды случилось непредвиденное. Вызванная учителем на уроке, я, поднимаясь, оперлась рукой на портфель, и магнитофон включился, наполнив класс голосом Солженицына. К счастью, никто ничего не успел понять, а благоволивший ко мне учитель не стал доискиваться причин пребывания в моём портфеле магнитофона.

Развязка наступила позже. Я писала стихи, и в это время трагических открытий о прошлом и настоящем России все они были посвящены насущным событиям. Но не могла же я держать их под подушкой до лучших времён, в которые тогда совсем не верилось! И гуляли почти два года по классу моя анти-Сталинская поэма о маршале Тухачевском, стихи в защиту Владимира Буковского, поэма «Человек» об академике А.Д. Сахарове и гневные строки на высылку Солженицына. Кроме этих стихов, я как-то раз, после очередной подборки в «Литературной газете» гневных выпадов советских писателей на тему «Я Солженицына не читал, но его нужно выдворить из страны», написала на тетрадочном листке: «Чернить человека, которого сочинения строжайше запрещены, – глупо, подло и бессмысленно. Д. И. Писарев». Запечатала в конверт с адресом «Москва, Союз писателей» и опустила в почтовый вагон московского поезда.

Два года одноклассники читали мои стихи – и никто не выдал! Сделал это за полгода до окончания школы один из пяти кандидатов на медаль (что было слишком много для одного класса). Вероятно, надеясь, что сей патриотический поступок увеличит его шансы в выпускной гонке. На уроке истории, который вела наша классная дама, бывшая одновременно парторгом школы, он поднял руку и чётко доложил: «Иванова пишет антисоветские стихи!» Немая сцена получилась лучше, чем в «Ревизоре». Наконец, классная дама оправилась от шока: «Марина, это правда?» Настала минута, когда нужно было на деле «жить не по лжи». И я ответила: «Да». – «Покажи!» Я протянула листки, которые всегда носила с собой. О чём позже горько жалела. Нет, не из-за того, что меня много раз вызывала директриса, требуя рассказать, кто внушил мне подобные мысли,  –  тут мой ответ был прост и правдив: «Белинский, Писарев, Солженицын». И не потому, что мне грозило исключение из школы, но, видимо, решили не выносить сор из избы – себе дороже! – а лишь объявили учительский бойкот: меня перестали вызывать на уроках, разговаривать со мной – впрочем, оценки в журнале появлялись исправно, и многие мои «пятёрки» в аттестате оказались «четвёрками». Жаль до сих пор другого: стихов моих – а они существовали в единственном экземпляре – я больше не увидела. Память же моя, отзывчивая на чужие строки, отказывалась надолго фиксировать своё, и сегодня я помню лишь отдельные обрывки. Помню я, что стихи, посвящённые Солженицыну, заканчивались уверенностью в том, что он «сквозь бури и годы пройдёт, и русский народ гражданином великим его назовёт». Возможно, эти стихи сохранились у Ивана Семёновича Невмержицкого, которому я посылала их в недолгое время нашего почтового знакомства. Но с тех давних пор я никогда больше не имела от него вестей.

Школьный аттестат я получила, лишившись лишь грамот по предметам. А мой «патриот»-одноклассник так и не дотянул до вожделенной медали.

Я отучилась – тоже не без приключений – в университете и дождалась-таки времени, когда пробудившаяся от летаргического сна Россия назвала ещё живого Писателя великим Гражданином. Вот если бы ещё жить не по лжи, без опасения уже не за  собственную жизнь, а всего лишь за материальное благополучие и душевное безмятежие, научились все! Но когда-нибудь и это время, я надеюсь, наступит.

     Ушёл от нас великий Гражданин, Писатель, пророк. Ушёл, чтобы молиться за Россию в заоблачной дали. Я не увидела его живым. Но в годовщину его смерти, едва сойдя в Москве с поезда с сыном-первоклассником, повела малыша на Донское кладбище. Положили цветы на могилу, постояли молча. Он ещё мал, мой маленький Ники, названный в честь Государя-мученика. Но пусть он запомнит это имя. Пусть учится жить не по лжи.

Пожалуйста, зарегистрируйтесь или войдите в систему для добавления комментариев к этой статье.
Живое слово
Фотогалерея
Яндекс.Метрика