• Регистрация
МультиВход

Дорогие мои земляки: сибирская закваска


СТОЛКНОВЕНИЕ, ИЛИ КАК САШКА БЫКА ЗАВАЛИЛ

 Тридцатипятилетний здоровяк Сашка Леонтьев пришёл домой навеселе. Он шоферил на Чуйском тракте, с утра до ночи крутил баранку здоровенного «ЗИЛа» с прицепом.

Последнее время возил строевой лес с Горного Алтая в Бийск. Ну и, само собой, если случался редкий выходной, святое дело — тяпнуть грамм сто. Но ста граммами ни он, ни кто-то другой из его деревенских приятелей не ограничивались. Да все и знали, что белобрысому Сашке бутылку белой выпить — что стакан воды — ни в одном глазу. «Белобросый» - это его так, по-свойски, за глаза называли, потому что волосы у него были белые, как лён, и глаза ярко-голубые. Природный блондин, одним словом. А прибавьте к этому его рослость, мускулистость да косую сажень в плечах — красавец-богатырь! Но в сибирской деревне мужскую красоту замечают разве что девчата да бабы, а свой брат — мужики совсем по другим качествам друг друга оценивают: чтоб надёжный был, подсобил в трудный момент, да чтоб руки росли откуда надо, а не из одного места, да чтоб смекалка была, голова кумекала, что к чему. Сашка такой и был, потому его уважали односельчане и дружбой с ним гордились.

Да и сам Сашка не задумывался о своей внешности; вертел баранку, вертелся дома по хозяйству, как и все мужики. Женился рано, уже двое белокурых, в отца, пацанов-помощников подрастали. Дом крестовый построил, большой, деревянный, лес на дом сам в тайге на белках готовил: кедрач - брёвнышко к брёвнышку. От солнца брёвна забронзовели, так и кажется, тронь — зазвенят. Наличники резные, в белую с салатовым краску, веранда огромная, кругом застеклённая. Дом-игрушечка весело стоит на горочке, на самом берегу Катуни, обзор из его окон и с веранды — на все четыре стороны, как на корабле, уверенно плывущем в жизненном океане под парусами — белыми шторами, что пузырятся на окнах, по-летнему широко распахнутых. И хозяйство справное — полный набор: корова, телёнок, свиньи, утки, куры, гуси, кролики. Сад-огород в реку упирается. Уработаешься и тут же — ныр в ледяную Катунь — и как заново родился: свеженький, бодренький, сильный, готовый хоть быка завалить.

Так оно в тот день и вышло. Придя домой под сильным хмельком, Сашка плюхнулся на старенький диван-кровать в летнем домике-времянке и крепко заснул. Разбудил его истошный крик жены:

— Тошнёшеньки! Саша, Саша! Помоги-и-и! Вот пристал-то, не отобьюсь, — испуганно вопила она пронзительным своим высоким голосом.

Сашка, как был в одних семейных цветастых трусах до колен, пулей, будто и не пил, кинулся к воротам, с той стороны которых кричала Татьяна, пытаясь отбиться от кого-то ведром.

— Ах ты, падла! Я те, сволочь, покажу, как к моей бабе приставать! — и вмазал с размаху и с бегу в чей-то широкий лоб. Так что пальцы, яростно сжатые в кулак, хрустнули.

Тот, кому Сашка так круто влепил в лоб, помотал головой и слегка попятился, но крепко стоял на ногах. Сашку это удивило и еще больше разозлило. Обычно валились с ног от одного его удара. Не было ещё такого, кто бы устоял против его кулака.

— Ты кто такой? Откуда взялся тут? Сильней меня, что ли? А! Поглядим! Получи! — и с этими словами он шарахнул этому кому-то в лоб ещё раз и с ещё большей силой.

Незваный гость, получив второй удар в лоб, издал какой-то нечеловеческий, глухой, мычащий звук и пал на колени.

— Хо! — удовлетворённо выдохнул хозяин, согнутым указательным пальцем отёр пот со лба, от души сплюнул и, погрозив кулаком обидчику своей жены, добавил: — Появись тут ещё раз — замертво уложу! — И быстро пробежал назад мимо жены, испуганно стоявшей в ограде, бросив на ходу:

— Кто такой-то? Пошто приставал? Говорю: не крути хвостом — и кобелей не будет!

— Да какой кобель-то?! — растерянно разведя руками, прокричала Татьяна, ещё не успокоившая дрожь после случившегося. — Бык это Колькин, а не мужик никакой!

Но Сашка уже не слышал жениных слов. Он опять упал с размаху на диван и тут же крепко и сладко провалился в сон…

У ворот стоял здоровенный красно-белый бык, тупо уставившись перед собой, опустив голову и широко расставив передние ноги. Его, посмеиваясь, охая и ахая, обступали трое стариков-соседей, что сидели на лавочке у дома напротив. Побаиваясь подойти поближе к быку, они подшучивали:

— Ну чё, досталось тебе, сердешный? А так-то — не кидайся на людей, дело-то соседское…

— Вишь, как Сашка-то быстро твой норов остудил. То-то!

— Чё он бодаться-то надумал? Не пойму. Сроду такого не было. Подойдёт, как с ведром выду, пугну, он себе и отойдёт, а тут — кинулся! Поди с жары одурел. Жарища-то! Печёт несусветно… — жаловалась соседям Татьяна, уже пришедшая в себя и деловито через забор, не выходя за калитку, пытавшаяся хворостиной стегануть обидчика. — Пошёл! Пошёл отсюда, Мальчик! Иди себе, пасись, а то зададим тебе…

Проспавшись, Сашка встал поздним вечером. Сполоснулся ледяной водой у колонки и сел ужинать в той же времянке. Ожидая, пока жена наливала горячие щи, миролюбиво спросил:

— Чё за мужик-то давеча был? — потряс головой, стряхивая капельки воды с волос и растирая сбитые казанки пальцев правой руки, с каким-то даже уважением в голосе добавил: — Крепкий оказался, однака.

— Да те чё, Саня, заблазнило, што ли? Мужик, мужик… Какой такой мужик?! Да не мужик, а бык это был, Мальчик! — хохотнула Татьяна.

— Бы-ы-к?! — ошарашено протянул Сашка. — Ничё себе!

 

НЕУГОМОННАЯ ТЁТЯ ДУСЯ

 

Наш алтайский коренной на­род - алтайцы очень любит бродить по тай­ге, горам, рекам, охотиться, рыбачить, благо, в Горном Ал­тае все возможности для этого есть. И богатейшая природа Горного Алтая имеет особую притяга­тельную силу. Тётя Дуся (Егуекова-Ледовская) - тётка моя по отцу почти двадцать лет проплавала (она не любила этого слова, говорила, что в океан и море ходят, а не плавают, а плавает г…) в Тихом океане на огромном торговом судне «Со­ветский Союз», самом большом и красивом тогда в нашей стране. Побывала во многих странах, жила в центре Владивостока. Потом у неё была квартира в бухте Золотой Рог с видом на море. Но выйдя на пен­сию, она бросила всё и приехала в Горный Алтай, на свою малую родину – такая, особая притягательная сила у неё, малой родины. Ей, как фронтовичке, вскоре дали хорошую благоустроенную квартиру в Майме – крупном райцентре, но на месте ей не сиделось. Тёте было за шестьдесят, но каждое лето она не­изменно, даже если всю зиму проболела (сказывались фрон­товые ранения), уезжала в го­ры. Автобусом добиралась с подругой юности Анной Алтарыковой, бывшей артисткой, до отдалённого горно­го селения, там у знакомых алтай­цев брала лошадей - и в горы, а где и на лошадях нельзя – пешком по узким горным тропам. Сколько ж гор они излазили, куда только ни забредали! Добывали в горах мумиё и золотой корень, собирали разные лечебные травы.

Кладовая дома у неё была - пря­мо-таки зелёная аптека, каких только трав и растений нет: золотой корень, бадан, курильский чай, чабрец, багульник, кашкарка, чёрная трава. Тут же и сырьё мумия – тёмные, едко пахнущие, похожие на камни-сгустки. Их надо вываривать, чтобы получилось готовое мумиё: гладкое, почти чёрное, похожее на вар – гудрон или дёготь. Мумиё добывала она высоко в горах, с помощью складной сапёрной лопатки и кирки в малодоступных местах; только в таких, потаённых, сокрытых местах, и бывает оно. «Тётя Дуся, - бывало, говорю ей, - ты ж ведь пожилая, зачем в го­ры-то лезешь? Вот и ногу под­вернула».

- А, - машет рукой, - нога – ерунда; похромаю неде­ли две, попарю в травах, примочки с мумиём поделаю, - пройдет. Да разве только уж травы мне нужны! - взрывается она, - смотри, сколько их - на пять лет хватит! Без тайги, без гор мне бы давно уже - каюк. Я там душой отхожу, тем и живу...

И она рассказывает мне о таёжной жизни, о всяких случа­ях, о зверьках, их повадках. Уверяет, что мумиё – это окаменевший от времени и природных условий помёт маленьких животных, похожих на мышей, сусликов или имуранок, но живущих высоко-высоко в горах, в недоступных каменных пещёрах, алтайцы этих зверьков называют «сыгыргуш», как говорила тётя Дуся. И зверюшки эти, мол, очень забавно посвистывают. И, сложив губы трубочкой, она свистит, как, по её уверению, это делают те таинственные высокогорные зверьки. Золотой же корень, рассказывала тётя, тоже растёт в потаённых местах, наделённых особой энергией земли и неба, потому, как и женьшень, обладает особой целительной силой. «Но добывать его надо очень осторожно, чтобы не навредить растению, надо знать, какого возраста корень брать, это по его виду, цвету золотистой кожуры, похожей на золото в слитке, определить можно», - делится тётка своим многолетним опытом добытчицы корня. И во всю головушку костерит городских «временщиков», которым лишь бы нахапать побольше да продать подороже.

- Всё изрыли, как свиньи, все под чистую корешки золотого корня повыдрали, разе он будет после этого расти!» – возмущается она. – Мы два дня с твоим отцом после них всё выравнивали, закапывали в землю, дёрном и мхом прикрывали оставшиеся живыми корешки. Они ведь прямых ярких солнечных лучей не любят. И в тайгу-то, и в горы с любовью и заботой идти надо, а не как бандиты…

И я понимаю, и разделяю её негодование, как и её тягу к тайге, горам и боль­ше успокаивая себя, - мне тоже хочется в горы и тайгу, тянет кровь предков-алтайцев, - говорю:

- Ну, ничего, тетя Дуся, я вот на следующий год отпуск подгадаю, и мы с тобой вместе в тайгу махнём...

 

 В ГОРАХ

 

Однажды всё-таки мах­нула я в дальние горы. Правда, со мной была трёхлетняя дочь, далеко не умахнёшь. И ехали в тайгу не на лошадях, а на вездеходе, на такой технике, конечно, в самые горы не вскарабкаешься. В ту пору, в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов прошлого века, мой дядя по маме, Иван Григорьевич Леонтьев, был лесником где-то в окрестностях Семинского перевала, выше села Усть-Семы, точно место не помню.

Вот мы и ехали к нему, в его лесную, бревенчатую сторожку, построенную дядей на травянистой полянке, недалеко от лесного ручья, среди глухой тайги. Кругом - кедры, усеянные шишками, в тайге полно ягод, грибов, видели у горного ручья и медвежий след. У дяди Вани в сторожке и даже дома тоже постоянно жили разные дикие звери, и даже волчата и медвежата. Их, попавших в беду, он подбирал в лесу и выхаживал, а потом снова выпускал в тайгу.

...А потом мы вместе с другим моим дядей – дядей Гришей (Григорием Григорьевичем Леонтьевым, самым младшим маминым братом), сидели на верши­не горного хребта, возле высокогорного села Иня, где жили в ту пору оба моих дяди, Григорий и Иван Леонтьевы, с семьями и где похоронен мой дед по матери, Григорий Яковлевич Леонтьев – папа старый – коренной сибиряк. Вся его жизнь в основном связана с этими горными алтайскими местами – Инегень, Иня. Здесь и обрели покой его бренные останки. Необычный, могучий телом и духом это был человек. Истинный хозяин как в доме, так и на Земле во вселенском понятии этого слова. Прожил более девяноста лет. Мало уж ныне таких людей, мало, увы, а потому хочу ещё раз особо сказать о нём и о его сыновьях, вобравших дух и крепость отца.

Папа старый воевал ещё в Японскую войну, 1904-1905 годов, в Первую мировую и в Гражданскую. А в Великую Отечественную войну, непризывной по преклонному возрасту, и в первые, самые трудные, послевоенные годы он был председателем колхоза в Инегене. У них с мамой старой родилось четырнадцать детей. Трое их сыновей, Сидор, Дмитрий и Павел Леонтьевы, старшему из которых, Сидору, было тридцать пять, а младшему, Павлу, всего-то двадцать лет, пропали без вести на фронте, оставив безотцовщиной в общей сложности девять детей. Все трое на войну были призваны из Горного Алтая, из села Инегень, где они тогда жили.

В сорок первом на Великую Отечественную ушло всё, пригодное по возрасту и здоровью, мужское население сибиряков. Вернулись же домой единицы. Сибирские полки самоотверженно, стойко, отважно и мужественно сражались на всех фронтах Второй мировой, о чём свидетельствуют и установленные им памятники и обелиски в Центральной России, например, в Подмосковье, на Волоколамском направлении, на известном Рубеже Славы, где шли ожесточённые бои за Москву, на 42-м километре, на подступах к столице. Многие и многие погибли, как и мои дяди, возвращения которых всё ждали и ждали родные, не веря похоронкам, желая хоть что-то узнать о них, о их фронтовой судьбе. И только спустя десятилетия, я узнала об одном из них - о Павле Григорьевиче Леонтьеве, 1923 года рождения. Узнала о его подвиге и гибели из Интернета, на сайте «Подвиг народа», открытом к 70-летию Великой Победы. Он был сержантом - артиллеристом легендарной Сумско-Киевской Алтайской орденов Ленина, Красного Знамени, Александра Суворова, Богдана Хмельницкого 232 стрелковой дивизии. Она прошла с кровопролитными боями славный, героический фронтовой путь длинною в 3800 километров, форсируя многие реки нашей страны и других стран, - от Воронежа через Украину, Киев, другие украинские города, которые она защищала и освобождала, Румынию, Венгрию до Чехословакии, где и встретила Победу.

За освобождение украинских городов Киев и Сумы дивизия получила почётное право называться Сумско-Киевской. Воевала она и на южном рубеже Курско-Орловской дуги. Особо отличилась в кровопролитных сражениях за город Воронеж, длившихся 212 дней и ночей, где и приняла боевое крещение. Битва за Воронеж по грандиозности и значению для всего хода войны сродни Сталинградской. Солдаты и офицеры проявляли чудеса массового героизма. Оказывается, и мой восемнадцатилетний дядя Паша воевал геройски. Как написано в наградном документе, в битве за село Губарево Семилукского района Воронежской области из своего орудия он уничтожил вражеский ДЗОТ, две пулемётные точки, немецкую кухню с обслугой, за что и был награждён медалью «За отвагу!» Погиб же он в 1943 году на Курско-Орловской дуге: был тяжело ранен и умер в госпитале от ран. Захоронен в братской могиле, в Белгородской области.

…Мы сидели с двумя моими дядями, Иваном и Григорием, младшими братьями Павла, которые в войну были детьми, на вершине горы, откуда на все четыре стороны открывался великолепный вид с бесконечной цепью горных хребтов и отрогов. Вдали блестела полоска Катуни. По чёрной ленте Чуйского тракта сновали машины, похожие с высоты хребта, где мы находились, на спичечные коробки. В небе вырисовывал пируэты ястреб, совсем рядом плыли белёсые замысловатые облака, почти касаясь наших голов. В лицо дышал лёгкий ветерок, настоянный на разнотравье с горьковатой примесью горной полынки, освежая знойное дыхание раскаленных на солнце скал. Казалось, будто мы и сами плывём вместе с облаками, подхваченные дуновением озорного ветерка на необычном корабле в неведомом море, в неведомую страну. Нескончаемо монотонно стрекотали кузнечики. Вовсю пекло солнце. Моя трёхлетняя дочка Белла собирала белые и розовые мелкие цветочки, пробивавшиеся меж камнями и щебнем.

Внизу, в лощине среди гор, пас­лись лошади, среди которых особо выделялась одна – белая, изящная, грациозная, тонконогая. «Хозяйкина, - сказал дядя Гриша, перехватив мой взгляд и кивнув в сторону белой лошади. - Весь табун её. На белой она сама ездит».

- А какая она, хозяйка-то?, – заинтересовалась я той, которая ездит на такой ослепительной прекрасной лошади.

- Симпатичная женщина, кровь с молоком, – истая алтайка. Едет среди гор на лошади, песни по-алтайски во всю головушку поёт, да так громко, - скалы колются, - улыбнувшись, пошутил дядя Гриша и добавил:

- У нас, гляди-кась, кругом какая благодать: скалы, скалы, да долины. Посмотришь, кажется, ну прямо – край света, а по мне дак лучше места и нету. Нигде бы боле жить не смог. Хо-о! Хорошо-то как! Век бы жить, не умирать!, - и, раскинув руки, обвёл вокруг.

Вглядываясь вдаль, сказал, указывая на видневшуюся бирюзовую ленту Катуни:

- Вон тама вон, у скал мы тада с браткой Иваном-то тонули. Там лодку-то нашу перевернуло. Хо-о! И покрутило же нас в ледяной каше! Как выжили – не знаю, одному Богу ведомо то. Поймали-то нас далеко отселе, вон, почти у самых бомов, - и махнул рукой вправо, в сторону отвесных скал высокогорного перевала Белый Бом. – Ишо бы малость и ухайдакались бы… о бомы-то расшибло бы и закрутило… Катунь-то там котлами кипит, бушует, што лютый зверь – не-е, тада бы уж ни за што не выплысть…

- Я сколько раз про этот случай от родных слышала. А как всё на самом-то деле было? Расскажи, дядя Гриша, - попросила я.

- Страшное дело и споминать неохота. Считай, во второй раз народились. Для чего-то Господь помиловал…

Он помолчал. Сорвал травинку, покусал её, наклонив голову, собираясь с духом и мыслями и поведал нам ту трагичную историю со счастливым концом…

 

 КАК БРАТЬЯ ТОНУЛИ

Рассказ дяди Гриши

(Григория Григорьевича Леонтьева)

 

  

- Да уж поздняя осень стояла, подмораживало, льдом уж лужи-то прихватывало. По Катуни уж во всю шуга шла, а лодка-то наша осталась на том берегу. Течь маленько в конце августа давать стала, ну вот конопатили её, гудронили, смолили, да так там и оставили. Думали, успеем ищо до шуги-то переправим. А тут неожиданно сразу как-то резко похолодало. Ну батя-то и говорит, вы, мол, робята, переправьте лодку на этот берег, поближе к дому, а то уж шуга пошла, «сало» на Катуни, а вдруг большие холода ударят, тада уж лодке бесприютной придётся зиму коротать, потерятся может, мало ли как оно быват.

Дядя Гриша помолчал, прищурился, всматриваясь в даль, задумчиво покусывая травинку, собравшись с духом, продолжил:

- Ну в воскресный-то день мы с браткой Иваном и решили переправить лодку. С утра-то, вроде, вёдро стояло, а пока то, да сё, пока до того берега через мост добрались, стала погодка-то портиться. Ну, ничё, думам, успем, переправим, коли уж до лодки добрались. Отвязали её, спустили на воду, Катунь-то тут у скал хо, как крутит, как в котле кипит, но нам не впервой по этим местам сплавляться. Добрались до серёдки реки. Где баграми, где вёслами правим. Иван - на корме, за рулевого, он сильный, жилистый, сноровистый, я ему подсобляю; силёнок-то у меня поменьше, одно слово – подсрёбышек, - хохотнул дядя Гриша. - А тут мигом ветер поднялся, снег повалил прямо лепёшками с ладонь – сумеречно, как в потёмках, стало, ничё не видать. Лодку-то крутит, но мы изо всех сил держим её носом против течения, а тут, видать, как-то боком её развернуло к течению-то. Мы и сообразить не успели, чё к чему: раз – и перевернуло нас. Ивану-то как-то удалось за край лодки уцепиться одной рукой, в другой руке багор у него остался, а меня немного отнесло по течению. А вода-то ледяная, снежная крошка кругом, барахтаюсь, барахтаюсь, ну, думаю, всё – только матушку репку петь – каюк пришёл: долго-то в такой холоднющей воде не протяну, судороги стянут. Но про себя отмечаю, что снег-то перестал идти, разморочало, посветлело чуть.

А Иван, слышу, кричит сипло во всю головушку: «Держись, братка, держись! Я счас к тебе подгребу, а сам, вижу, от лодки-то не отцеплятся. Меня-то ниже по течению отнесло. Гляжу, Иван-то с лодкой прямо на меня плывёт. Ну, сблизились, он мне руку тянет: «Хватайся, братка, - кричит, - держись крепче». А я хоть и чую, што скоро ко дну пойду, но соображаю, што уцепившись за него, и его за собой ко дну утащу. Оно ведь известно: тонущий, если за што уцепится, то его уж не оторвёшь – не отпустит. Кричу ему из последних сил, сам, мол, спасайся, а я уж как-нибудь. Дрожь меня бьёт, зуб на зуб не попадает, ни тела своего, ни ног не чую, руки тока шевелятся ещё. Голос охрип и пропал, мёрзлыми губами едва шевелю, думаю, что Ивану што-то кричу, а звуку нету, онемел што ли? А братка-то, слышу, кричит мне: «Цепляйся за меня! Цепляйся, братка! Утонем – так вместе, всё равно тебя не оставлю». Шибко испужался я: силёнок уже нет, но и злость во мне откеле-то вскипела: «Врёшь, думаю, смертушка, не возьмёшь, не срок ишо: четверых детей малых ишо на ноги не поставил. Да и у братки их шестеро, мал мала меньше. Рано нам ишо на дне рыб кормить…» И силы будто Бог дал. Не помню как, уцепился за браткину руку, а потом – и за лодку. Лодку-то крутит в воронках, среди шуги-то, нас ледяной кашей с головой накрывает в катунских «бочках»-то, силёнки мои, чую, совсем на исходе. Руки коченеют, и уж нету мочи за обледенелые края лодки держатся. Иван-то видит такое дело и кричит мне: «Карабкайся, братка, мне на спину и держись за мои плечи». Еле-еле я вкарабкался на него, уцепился и, видно, потерял сознание, словно в чёрную бездну провалился и так мне стало хорошо и всё, всё нипочем – всё равно, чё будет. Пару раз приходил, видно, в себя; ишо крепче в плечи Ивановы цепляюсь, ногами обвил его, припал, как пиявка, и опять провалился в темноту, а дальше и вовсе не помню ничо. Хо-о! Чё было! Чё было! Никому, Господи, не приведи такого!

Очнулся, когда уж меня на берегу мужики водкой растирали и в рот её вливали. Пришёл в себя, вижу, что всё ещё на Ивановой спине сижу, обхватив его руками и ногами. Хо-о! Так оно и было, взаправду не вру: еле-еле меня от него отодрали двое здоровенных мужиков. Как потом узнал, нас в реке-то люди увидали, всё село на ноги подняли. «Братья Леонтьевы тонут!», - вмиг по селу-то разнеслось. Народу на берег Катуни, сказывали, тьма высыпало, кто с чем: с баграми, топорами, верёвками и вёслами, лодки на воду спустили. И когда мы под мостом-то проплывали, баграми-то нас и зацепили. Успели как-то. Но пронесло-то нас далеконько, с километр, если не больше… А если бы нас ещё немножко дальше уташыло, к самим бомам, то всё, точно, - каюк: там бы лодку о скалы в щепки расхлестало и нас бы закрутило. Там Катунь-то што дикий раненый зверь в клетке бьётся, а «бочки» в ей какие крутит! Нет, не уцелеть бы нам. Хо, каким-то чудом спаслись. Бог, видно, спас ради детей, не иначе, ведь в таком ледяном месиве, да в таком бурном месте Катуни – явная ж погибель была. Если бы всё иначе обернулось, давным-давно бы нас с браткой на белом свете не было бы, в глиняном кирпичи бы били, - улыбнулся, заканчивая свой рассказ дядя Гриша и как-то зябко, будто от холода передёрнул плечами, поёжившись.

24. 12. 2012

МЕДВЕЖИЙ КОГОТЬ

 

     Мой отец Егуеков Дмитрий Алексеевич - инженер-землеустроитель, топограф, некоторое время работал в Алтайской геологоразведочной экспедиции, много времени проводя в разъездах. Да и, вообще, он, заядлый охотник и рыбак, большую часть своей жизни провёл в тайге и горах, исходил вдоль и поперёк Восточный Казахстан и весь Горный Алтай, прекрас­но знал тайгу, все горные хребты и перевалы, реки и озёра. Собственноручно составлял карты Горного Алтая. На горных вер­шинах Республики Алтай, наверное, до сих пор стоят тригонометрические вышки, установленные отцом с отметкой высоты над уровнем моря. Во всяком случае, в 80-х годах прошлого века такая вышка стояла на горе Сугаш. Тётя Дуся, сестра отца, видела её своими глазами. Она, тоже большая любительница гор и тайги, однако полжизни проведшая в дальневосточных морях, на громадном судне «Советский Союз», выйдя на пенсию, вернулась на свою малую родину, денно и нощно пропадала в пеших походах и на коне, с рюкзаком за спиной, с сапёрной складной лопаткой и киркой, добывала в скалах, в труднодоступных местах алтайское мумиё и каменное масло – слёзы гор, как именуют его в народе, - копала золотой, маралий, красный, бадана корни, собирала лечебные травы. Всеми этими заготовками поддерживала всю зиму себя, всех родных и знакомых.

- Однажды, после конной тропы, поднялась я высоко в гору Сугаш. Анна Алтарыкова, с которой мы были, осталась внизу, у подножья, не полезла. А мне будто сердце подсказало. Лезу, лезу. Залезла, вижу: стоит тригонометрическая вышка, подхожу к ней. И, представь, что на ней написано?! «Дмитрий Егуеков. 1936 год. Томск». Это ж твой отец и мой брат её установил! Я как закричу: «Анна, Анна! Лезь скорей сюда, тут мой братка бывал, вышку поставил, посмотри!, - рассказывала как-то тётя Дуся.

Отец в те годы учился в Томске на землеустроителя, на практике бывал и в алтайских горах. Он по натуре был вообще человек непоседли­вый; заядлый, умелый охот­ник и рыбак, как, впрочем, большинство мужчин – сибиряков того времени, живущих среди гор, рек и тайги. Еще с ранней весны на­чинал точить блёсны для рыбалки на нельму, тайме­ня, хариуса, форель. Вырезал их из старого тульского медного самовара в медалях, надраивал до ослепительного блеска.

- Своя блесна, - говорил он, - лучше, чем магазинная, на неё охотнее рыба пойдет...

И рыба шла. И какая рыба! Каких, бывало, он нельм привозил, - длинною с обеденный стол! А тайменей каких! Однажды он привез одну огромную нельму, а от второй - половину.

- Вы что, - спрашиваю, - из неё уху варили?

- А как же! – варили. Какая ж рыбалка без ухи! Но на уху мы таймешка пустили, а половину нельмы я напарнику отдал: он нынче ничего не поймал. У нас такой рыбацкий закон: часть улова отдавать ничего не поймавшему напарнику, иначе рыбацкая удача отвернётся, если жадным будешь. Да и не с пустыми же руками было воз­вращаться ему домой...

Так же строго отец соблюдал традиции и обычаи своего горного народа и охотничьи законы, законы гор и тайги, иначе, верил, удача отвернётся. Алтаец по национальности, обрусевший, крещённый в православную веру (раньше алтайцы были язычники и поклонялись шаманам), партийный, образованный, занимающий руководящие посты, он тем не менее строго придерживался обычаев своего коренного народа: приближаясь к горам или тайге, просил разрешения у их хозяев (духов гор и тайги) войти и поохотиться; возвращаясь с охоты, благодарил мифического хозяина за удачу в его владениях. Уходя из охотничьей избушки, отец оставлял сухие дрова, спички, соль, су­хари, вяленое маралье мясо для того, кто нечаянно набредёт на из­бушку. Все коренные алтайцы старой закваски так делают.

Он отлично владел и алтайским, и русским языками, поскольку студенческие годы провёл в Томске; играл на гитаре и балалайке, знал много русских народных песен и хорошо их пел красивым баритоном вместе с мамой и в компании. Любил играть в шахматы, - выигрывал областное первенство, в школе вёл шахматный кружок, - и шашки, да и в карты, в преферанс, играть был мастак. Жил и работал в основном среди русских, да и женился на русской, нашей маме, из сибирских, давними корнями уходящих в старообрядчество.

И на пенсии отец большую часть своего времени проводил в тайге и в горах, высоко на белках, зачастую в одиночку. «На своей родной земле мне нечего и некого бояться», - говорил он. Охотник не в первом поколении, он отлично знал зверьё и его поводки и по-своему любил его. Без надобности, ради азарта, никогда не бил его, щадил самок и детёнышей. Став постарше, я называла папу: «Дерсу Узала» - именем «лесного человека» - таёжного охотника Уссурийского края, всю жизнь прожившего в тайге, под открытым небом, проводника в экспедициях и героя документальных романов «По Уссурийскому краю» и «Дерсу Узала» исследователя Приамурья и Приморского края В.К. Арсеньева, которые прочитала в то время. У Дерсу с моим отцом много общего и в отношении к миру, людям, природе, животным, традициям и обычаям. Отец в Горном Алтае также, как Дерсу в Уссурийском крае, хорошо знал тайгу, горные речки и родники, горы, вершины, ущелья и перевалы. Да и внешне они чем-то похожи. К тому же отец в молодости служил в Армии на Дальнем Востоке, а потом некоторое время жил там и всегда говорил о том крае с особой теплотой, желал там вновь побывать. И своё заветное желание исполнил-таки: в семидесятилетнем возрасте побывал там (как оказалось, это была его последняя, прощальная, поездка перед исходом в вечность) в гостях уже у взрослого сына Володи – военного лётчика, служившего на Дальнем Востоке и жившего с семьёй в Уссурийске. На обратном пути папа «завернул» за тысячи километров ко мне, в Тулу; пожил немного в городской квартире, с радостью нянчась с маленькими внучатами, но как-то сказал мне точь-в-точь, как Дерсу Узала: «Не могу я, милая моя доча, так жить. В квартире - как в ящике; на волю мне надо, в тайгу, в горы, на природу. Здесь, в городе, мне душно, тесно и томно. Долго так не протяну. Надо ехать домой…» Я его поняла и отпустила.

Как-то вернувшиеся из тайги, с охоты родственники рассказывали такой случай про отца. Вывезли они на охоту, по чьей-то просьбе, приехавших в Горный Алтай охотников-чужаков. Залегли в тайге, с подветренной стороны в «тайники», натёршись, по совету отца, какой-то травой, чтобы резкий человеческий дух отбить. Дикое зверьё – оно ведь очень чуткое: всё видит, слышит, обоняет, любой посторонний запах почует. Ждут. Ружья наготове. Вдруг, видят, прямо на них, на полянку, выбегают из таёжной чащи три марала: два взрослых и детёныш. Охотники-гости сразу вскинули ружья, целятся в маралов. Отец им делает немые знаки, мол, не бейте всех, одного только можно, самца. Детёныша и самку не трогайте. Но гостей азарт взял, пальнули сразу из всех стволов и как раз уложили маралиху и её детёныша, а третьего марала ранили. Отец пришёл в ярость, подскочил к одному, самому рьяному охотнику, замахнулся, но сдержался, не ударил, а выхватил у него ружьё и, переломив его через колено, бросил к ногам владельца ружья со словами: «Убийцы вы, а не охотники! Нечего вам в нашей тайге делать. Больше сюда не приезжайте. Худо вам здесь будет. Сама природа, хозяин тайги расквитается с вами за вашу подлость». На этом охота и прекратилась. Отец уехал.

Гости те, рассказывали родственники, сильно тогда осерчали на отца, не поняли его. «Какой злой человек этот алтаец», - сказали они про него. А я, семилетняя девочка, но воспитывающаяся в семье охотника, очень им любимая, поняла отца и сказала потом ему, что он очень даже правильно поступил и что мне очень жаль убитых маралиху и маралёнка. Папа не хотел нарушить закон гор и тайги, а пришлые, вопреки его предостережениям, жестоко нарушили его. Нельзя же бить звёрье лишь бы только убить или из-за охотничьего азарта. «Даже в охоте надо быть гуманным», - папа сам всегда так говорил. Нельзя бить самку: без неё детёныш не выживет в тайге. Нельзя бить звериного детёныша, как нельзя обижать человеческого. Пусть вырастит, даст потомство. Всё взаимосвязано в мире, в природе. Человек –существо разумное, неотделимая часть этой природы - венец божественного творения, и он в ответе за всё. Таков негласный закон тайги и гор. Таков закон для настоящего охотника. Этому в семье учили и нас, детей.

Отец, как и положено, делился добытым мя­сом с товарищами по охоте, если у тех не было удачи. А шкура, голова, ноги, требуха и часть мя­са убитого зверя, по закону гор и тайги, - тому, кто застрелил его. Но мед­вежьи шкуры, по правилам охо­ты, полагалось сдавать в загот­контору, а вот медвежью лапу с когтями папа привозил. По древ­нему алтайскому поверью, мед­вежий коготь хранит от бед и болезней, и я до сих пор хра­ню его, как талисман. Алтайские шаманы и целители используют медвежий коготь, наряду с когтями других «священных» диких животных гор и тайги, в своих целительных обрядах. Алтайцы же были язычниками.  

Православную веру в Горный Алтай принесли первые христианские миссионеры в девятнадцатом веке, два святых Макария – Глухарёв и Парвицкий-Невский, сменившие один другого на этом многотрудном поприще и отдавшие в общей сложности Горному Алтаю более полвека. Они основали здесь Алтайскую Духовную миссию, считавшуюся лучшей в России, хотя и зародившуюся намного позже других миссий. Они и их последователи заложили здесь крепкие основы православия. Сегодня большинство алтайцев крещенные, как и мой отец, и все его дети. И родители моего отца были крещенными. Но как-то так уж повелось во многих алтайских семьях, что православие мирно уживается с древними алтайскими обычаями: генная память – великая вещь, видно, от неё не уйти, да и надо ли?

Вот и я, давным-давно живущая в Центральной России, храню медвежий коготь, как память об отце, как память о моих предках-алтайцах, праотцов тюркских народов.   

     

 

(Из готовящегося к печати авторского проекта «Лики России.

Золотой корень: моя малая родина – Горный Алтай»)

 

 

Пожалуйста, зарегистрируйтесь или войдите в систему для добавления комментариев к этой статье.
Живое слово
Фотогалерея
Яндекс.Метрика